Изнемог я с этой пробкой, хотел было бутылку устаканить в урну, а вместо книжку достать — та, поди, уж точно сразу откроется.
Но не тут-то было.
Там, на бульваре, стояла напротив скамейка. И два битюга на ней в кожаных польтах (я своих обезьян сразу узнал по покрою — такой фасон имелся только у Баламуда, чадского моего подельщика). Оба лысые, с усами. Только один побольше, а другой в очках — ему по плечо и виду более благообразного, похож вроде на барсука.
А погода кругом — чудо в юбочке: начало июня, птички, солнышко, липа цветет, и запах от нее волнами ходит.
Смотрю, те двое воблу, тарань или плотву какую — издали не опознать, брезгливо так, щепотями ломают надвое: один держит, другой тянет.
Но вот бросили рвать, и Барсук мне рукой машет, подзывает.
Я смекнул — надо чего или насчет воблы кое-что хочется выяснить — взял да и подошел к ним: человек-то я, в общем-то, вежливый, податливый, можно сказать, — а что виду они — не по мне — такого, то это — это, думаю, ничего: все ж таки, как все — прохожие.
Подхожу, а Барсук мне и говорит — чего, мол, ты бутылку бросил? Совсем дурак? Неси сюда — мы тебе выдадим штопор.
Принес я бутылку (чудо, что еще никто не потырил). Хотели они мне ее штопором чпокнуть — не тут-то было. Повозились, покрутились — только растянули в проволоку штопор из ножичка швейцарского.
Плюнули. Ладно, говорят, хлебни нашего. Достали из портфеля такую же, но початую. Хлебнул, а свою за пазуху прячу — еще пригодится, думаю, раз попался экземпляр такой уникальный — прямо камень преткновения, что ли.
Тем временем хлебнул я еще из подарка.
Стали расспрашивать. Точнее — Барсук делал мне вопросы.
А тот, что грозный с виду, почти всю дорогу стремного пути моего помалкивал — видимо, то ли цену себе набивал, то ли оказалось, что плевать ему на меня.
А я и отвечаю, сопротивляться не думаю даже — два месяца ни с кем не чесал, дай, думаю, слова хоть какие вспомню, языком на ощупь.
Сначала, говорю, занимался математикой, был аспирантом, в универе решал задачки всякие по математике, а потом жизнь кувыркнулась и пошла, пошла коверным во все тяжкие — сдурел, говорю, совсем — науку на мели кинул, спекулянтом стал — перестал — чуть не шпокнули из-за денег; стишки с горя начал придумывать, вот и жена прогнала из дома, доигрался, говорю, дурень.
Раньше, говорю, когда замуж шла, думала — за академика прется, да не тут-то было.
— Обозналась, — говорит, — звыняйте, батьку, а мне иную партию пошукать треба.
Украинка она у меня, червовая дива — красива-ая, — ну як панночка прямо. Брал я ее из Житомира, на конференции в Киеве познакомился: была она на заработках — горничной в столичной гостинице. А теперь вот одна по квартире моей — родительской — шастает. А может, и не одна, не знаю… Поди, уж и карточки мамины со стен в сервант запихала. Однако ж забыть ее никак не могу, как не силюсь. Сроднилась она мне, не то что я ей: чужой совсем придурок. Думал недавно собаку купить — подружиться с песиком, развеяться — да вот сам бездомный, куда я щенка приведу, а с собой таскать — утомится бедняга.
А подумать — деревня она у меня деревней: сельская жительница, малоросска — ей бы яблоками на базаре торговать, а тут нате: прописка в столице, трехкомнатная хатенка на Плющихе. Да еще мужнины сбереженья — хватит года на три сплошного шика.
К тому ж, говорю, мужа-то самого похоронила заживо…
На самом деле, говорю, я ее даже жалею — она от глупости такая злая. Бедненькая она, неграмотная почти — половину слов по радио не понимает: как раз от нее-то я и говор такой перенял придурочный — vox populi, не отделаюсь никак. Да и не хочу, если честно: из любви, из памяти, что ли.
Да-а, вздыхаю, была червовая, стала червленой.
И еще хлебаю из халявы. Хлебаю — и вдруг чую: разобрало меня хуже некуда. Понимаю, что вру-завираюсь, а стоп себе сказать не хочу — не потому, что вздумал пожалеть себя, а потому, что слишком я себя ненавидел все это время.
Очнулся я, смотрю на соседей по лавке — Барсук вроде проникся: хлопнул напарника по лопатнику, где сердце — кричит:
— Наш человек, наш мальчик!
— А я, — чуть он не прикусил мне ухо, — семь лет оттрубил профессором филологии в Лумумбе, слыхал про контору такую? А теперь вот — на-кося: бухгалтер!
Тут я смотрю: а Барсук-то — в стельку. Как насчет второго биндюга, не знаю: молчит он все, а этот уж как пить дать.
Барсук тем временем — вроде как от болтовни моей — обмаслился, раскис совсем, мне шепчет:
— А я, понимаешь, пять лет по Соссюру лингвистику читал, Леви-Стросса, Якобсона, Бахтина как братишек люблю и — во как уважаю!
Тут второй бандюган достает три четверти «Абсолюта перцового» — красивая такая, тонкого стекла и цены высокой водка — одно плохо: только четверть в ней кристально плещется — и строго так одергивает напарника:
— Ты что-то, Петька, совсем забурел. На вот — сполосни от рыбы ладошки, морду побрызгай. — И давай лить водку на щебень, я аж поперхнулся.
Помыли они руки, умылись — и собираются уходить. Встали, оглядели лавку — не забыть бы чего. На меня не смотрят — нечего смотреть ведь.
Тут сзади из кустов к ним еще трое в шимпах, победней, подходят — и встали в сторонке. Пригляделся — стоят тихо и в карманах щупают, катают нечто, что ли.
Ну, думаю, сейчас начнут палить. И тихо так, не раскланиваясь, пригибаюсь и в сторонку отгребаю понемногу — без внезапных движений.
А Барсук мне:
— Цыц! С нами пойдешь. Море пить будем. Правда, Петь, ведь наш мальчик-то, совсем наш!
Здоровый Петька плечом — крутым, как бугор, — повел под кожанкой и на маленького вполоборота глянул:
— Как хочешь. Только странно мне это, ты знаешь.
Короче, те, что из кустов образовались, сподобились ихними телоблюстителями. Деловые такие, услужливые — все молчат и головы набок клонят: у них по наушнику в каждом левом ухе блестит — будто слушают глас Старшого или тайное радио.
И я оказался вроде как при них — плетусь и шаркаю, а зачем — еще не знаю, из праздности, видимо.
А с Барсуком творится уж совсем пурга: он то трезвеет, прямо идет, глазом в стеклышко зыркает, а то совсем в стельку стелится, на руки телохранам падает. Прям как мальчик маленький с папой-мамой за ручки: два-три шага нормально пройдет и вдруг — повиснет. Третий же рядом с грозным Петькой пошел — адъютантом вышагивает.
Ну, думаю, придуряются типчики: непременно надо держать с ними ухо востро, а то выйдет неприятность. (Я же не знал, что она, неприятность-то, и так уже вышла…)
Между тем скверик кончается, сходим с обочины.
Тут, откуда ни возьмись, «понтиак» кровавый — вжик: колеса — как солнца. Водила миллиметраж хотел по бордюру выправить — ботинок мне со ступней отдавил. Хотя и не больно, но нагло. Надо, думаю, возмутиться.