Наконец, я страдал малярийной лихорадкой на берегу озера Рица, мучась в палатке галлюцинациями морских сражений. Под глубоким небом, полыхая горами оранжевого пламени, раз за разом на меня накатывали турецкие линейные корабли, фрегаты; юлили галеры, щетинясь, подымая весла по бортам, – как накладные ресницы моргали в ладони. Зажигательные снаряды беспорядочно метались, будто ракеты обрушившегося фейерверка. Над гладью озера в золотисто-смуглых сумерках бухты Чесма горел турецкий флот. В совершенном безветрии на полных парусах кораблей, как на экране летнего кинотеатра, шла фильма с пунктиром моей жизни, – и пушечные ядра, укрупняясь вращением, с баснословной точностью ложились у меня между глаз прямым попаданием.
Однако остервенение, с каким я путешествовал все эти годы, вдруг схлынуло после моего сибирского похода.
Тогда я впервые оказался в тайге. Пройдошный инструктор из турклуба за полцены сбросил мне сплавный маршрут по Забайкалью, наскоро убедив в неописуемости тамошних мест. В результате я впервые решил последовать не абсолютному наитию, а наводке непроверенного человека. (Хейердал, в отличие от Паши Гусева, не вызывал сомнений.) Таким образом, промашка обошлась в покупку сверхлегкой каркасно-надувной байдарки «Восток» (12 кило вместе с веслом, каской и спасжилетом) и 28 дней страдальческого заброса. Следуя ему, погруженный в гудящий столб гнуса, таинственными таежными тропами я пробирался к верховьям реки Нежная, откуда собирался махом, дней в пять, спуститься до Айчака, ближайшей ж/д станции.
Маршрут был проложен на карте в окрестностях русла и срезал напрямик его частые изгибы. Однако сразу выяснилось, что зарубки, которым он следовал, уже порядочно затянулись корой и лишь немногие из них можно было различить в прямой видимости друг от друга. Потому я ими пренебрег, и пришлось нередко петлять в уклон, нащупывая правильный курс шалившим азимутом.
Величие бесконечной колоннады тайги, пронизанной теплым светом, устланной то хрустким серебряным, то мягким малахитовым мхом – в котором я утопал по щиколотку и в прохладу которого так приятно было рухнуть ничком на привале. Пронзительная – одновременно и исступленная, и умышленная красота то скалистых, то дремучих берегов гремящей полноводной реки – с несущимися мимо обитателями: статными лосями, широко увенчанными боливарами; семействами взрывчато-задумчивых косуль; выводками барсуков, снующих по кромке воды бело-черными звеньями Морзе; докучливыми при сплаве хатками бобров – с их порожистыми плотинами, опасно усеянными заточенными кольями; отвратительными росомахами, похожими на хвостатых, заросших мехом беглых извергов; медведями-рыбаками на отмелях: косматыми колдунами они застывали над стремниной, чтобы вдруг вышибить в воздух фокус – хариуса, плещущего то кольцом, то радужкой сверканья… Все это трогало, но не было близким, не отзывалось в наитии звоном той самой сокровенной струны.
Напротив, часто казалось, что в какой-то момент может запросто что-то треснуть, пойти не так… Случалось, среди шума реки, внутри, в грудной клетке, мне вдруг чудился короткий хруст – и в воображении дальше по стремнине, слегка кружась, ныряя и отшвыриваясь боковым откатом, летела порожняя байдарка, темно-синяя, с ярко-желтым, птенцеящерным дном, с горбом притороченного рюкзака и тубусом для спиннинговой снасти. А выше по течению, на крохотном кружном пороге у бобровой запруды, на колу, не вышедшем из-под лопатки, еще корчилось по пояс в бурлящей ледяной воде знакомое тело, с лицом, обескураженным болью и потрясением: человек силился спружинить весом, соскользнуть, но вдруг, выпустив весло, хватался обеими руками за ствол – и, прильнув, недвижно повисал.
Часто в тайге мне бывало страшно чисто физиологически. Однажды я угодил на болоте в непроходимый осинник и долго не мог выкарабкаться. Выбившись из сил, излупленный молодыми деревцами, наконец я скрючился, упав из-под рюкзака на кочку. Облака в лужице стыли медленной перистой рябью, как буруны на взморье.
Беспричинное отчаяние, тогда овладевшее мною, было новым чувством. Никогда прежде, даже при кабаньей осаде, я не испытывал ничего подобного. Дрожащими руками я достал из клапана рюкзака приемник и нашарил станцию. Передавали урок японского языка для французов…
В путешествия я всегда брал с собой радиоприемник «Sony» с отличным коротковолновым приемом. Случалось, голоса дикторов становились единственной опорой в реальности. Радио меня сдерживало, отводило от стремительного уклона одичалого помешательства. С некоторых пор оно стало выражаться в том, что вдруг я терял границу между самим собой и, скажем, лесом-степью-рекой. Между внутренним пространством природы и собственного сознания, которое, остановив все речевые процессы, целиком – куда бы я ни посмотрел – раскрывалось наружу, неожиданно становилось, отождествлялось с лесом-степью-рекой. Таким образом – и это никак нельзя было списать на физическое истощение – я превращался в… зверя.
Я понял это далеко не сразу. Случилось это так. Я сидел на привале – и, отдохнув, вдруг впал в необычное оцепенение. Как таковой, внутренней длительностью оно не обладало. Трава прорастала сквозь меня, сквозь мои глазницы проплывали облака, мне в горло закатывалось солнце. Оцепенелое состояние это можно было бы назвать счастьем, если бы оно не было столь непередаваемым чувством. Очнулся я уже затемно, надо было здесь же устраиваться на ночевку. И, разводя костер, вдруг понял, что мне крупно повезло, что я только что заново родился. Что несколько минут назад меня не было – и вот я сейчас есть, и я есть я. Что до того – мое место было пусто. Пусто потому, что в нем не было страха смерти. Наподобие сомнамбулы моя оболочка могла запросто встать – и, оставив рюкзак и все человеческое, навсегда раствориться в своей подлинной стихии. Вот как раз это отсутствие страха и озадачивало задним числом, пугало до смерти.
X
Впредь, обладая приличным запасом батареек, на привале я всегда слушал радио. Своей новостной сумятицей оно осаживало меня в рамки привычного.
Да, много всяких приключений пришлось мне претерпеть во время путешествий. О некоторых забавно и жутко вспомнить. Помню, в дельте однажды встал на ночевку на совершенно плоском острове. Его береговая линия вся была испещрена небольшими бухточками, заводями, ямами, так что перемещаться приходилось как по лабиринту – долго обходя или напрямик проваливаясь по грудь в воду, отчего не большое пространство, будучи криволинейно сгущенным, казалось целой игрушечной страной – с заливами, лагунами, фьордами, – карта-макет которой совпадала с ней самой. В ямах дно бороздили беззубки, кипели серебром мальки, плавали черепашата, охотились ужики, утолщавшиеся на глазах вдвое от жора. Иные ямы, обсохнув за день, отсоединялись от отмели, назавтра вода в них была горяча, всплывали зазевавшиеся мальки, заваливались набок и раскрывали створки языкастые перловицы. Зайдя далеко в реку, я напрасно охаживал спиннингом судака, шумно кормившегося на песках. Крик чайки пересекал неторопливое пение лески. Птица зависала над водой неподвижно против ветра, часто-часто, совсем как колибри, взмахивая крыльями: там повисит, сюда переметнется – в надежде высмотреть малька покрупнее. Я загорал на острове два дня и следующим утром хотел сниматься с места.