– Ноги, – разжигал он современностью, – ноги, знаю я вас, знаю я ваш спорт, обычай нового американизированного поколения, вы предпочитаете ноги рукам, для вас ноги самое важное, коленки! Культура духа для вас ничто, только коленки. Спорт! Коленки, коленки – он страшно мне льстил, – коленки, коленки, коленки!
Как тогда, на большой перемене, он подсунул школярам проблему невинности, которая их взбесила и стократ умножила незрелость, так и теперь он подсовывал мне современные коленки. А я с удовольствием слушаю, как он соединяет мои коленки с коленками поколения, и уже испытываю молодую жестокость к старым коленкам! И было в этом какое-то содружество коленок с гимназисткой, плюс тайное услаждающее коленочное согласие, плюс патриотизм ноги, плюс дерзость молодой коленки, плюс поэзия ноги, плюс юношеская коленчатая гордость и культ коленки. Чертова часть тела! Мне незачем добавлять, что все происходило тихо, в тылах гимназистки, которая стояла у окна со своими одного с нею возраста коленками и отшелушивала кожу, не догадываясь ни о чем.
Я бы в конце концов выпутался из коленок и ушел, если бы не то, что вдруг распахнулась дверь и новое лицо явилось в комнате; приход нового и незнакомого мне лица совсем меня доконал. То была Млодзяк, женщина довольно-таки полная, но интеллигентка и общественница, с живым и бдительным выражением лица, член комитета по спасению младенцев или по изничтожению язвы детской нищеты в столице. Пимко сорвался с дивана – как ни в чем не бывало, изысканный, радушный, пожилой профессор из довоенной еще Галиции.
– А, милая госпожа Млодзяк! Вы, дорогая, все в хлопотах, все в делах, наверное, с сессии комитета.
А я вот привел моего Юзю, которого вы любезно согласились взять под свое покровительство, вот он, Юзя, вот этот молодой человек, Юзя, деточка, поклонись тете.
Что такое? Пимко опять изменил тон на снисходительный и покровительственный. Кланяться старой, мне, молодому? Уважительно кланяться? Пришлось – а Млодзяк подала мне маленькую, но пухлую руку и посмотрела с мимолетным удивлением на мое лицо, раскачивавшееся между тридцатью и семнадцатью годами.
– Сколько лет мальчику? – услышал я, как она спросила Пимку, отходя с ним в сторону, а профессор добродушно ответил:
– Семнадцать, семнадцать, дорогая, в апреле семнадцать исполнилось, он выглядит не по годам серьезным, может, чуть-чуть подделывается под взрослого, но сердце у него золотое, тю-тю!
– А, подделывается, – проговорила Млодзяк.
Вместо того чтобы протестовать, я сел и сидел на диване как прикованный. Неслыханная глупость этой инсинуации делала невозможными никакие объяснения. И я стал ужасно мучаться. Ибо Пимко увел инженершу Млодзяк к окну, туда как раз, где стояла гимназистка, и они принялись за доверительную беседу, время от времени поглядывая на меня. Однако ничтожный учителишка нарочно, хотя как будто бы и случайно, порой повышал голос. И мука! Ибо я услышал, что он единит меня с собою против Млодзяк – как недавно он единил меня с гимназисткой против себя, так теперь единит меня с собой. Мало того, что он представил меня позером, который изображает взрослого и пресыщенного, но еще и растроганно говорил о моей к нему привязанности, восхищался достоинствами моего ума и сердца (один только недостаток, что немного позер, – но это пройдет), а поскольку все это он излагал как-то по-старчески прочувствованно и тоном старомодного типичного учителишки, то выходило, что и я тоже старомодный и несовременный! И он соорудил такую вот дьявольскую ситуацию – тут я сижу на диване и принужден изображать, что не слышу, там гимназистка у окна стоит и не знаю, слышит ли она, а там Пимко в углу головой трясет, покашливает и умиляется мною, издеваясь над вкусами и склонностями прогрессивной инженерши. О, тот, кто в полной мере понимает, что такое налаживание отношений с незнакомым, первый раз встреченным человеком, каким неправдоподобным риском отличается этот процесс, щедрый на предательства и ловушки, тот поймет, сколь беспомощен я был в компании Пимки и инженерши Млодзяк. Пимко обманом втаскивал меня в дом Млодзяков, мало того, нарочно повышал голос, дабы я слышал, что он обманом меня втаскивает, – предательски втаскивал меня в Млодзяков, а Млодзяков в меня!
Вот почему инженерша Млодзяк посмотрела в мою сторону с жалостью и досадой. Ее не могло не вывести из себя слащавое Пимкино пустословие, а кроме того, эти нынешние предприимчивые инженерши, страстные поклонницы коллектива и эмансипации, ненавидят всякую искусственность и неестественность у молодежи, в особенности же не выносят ее подделки под взрослых. Как прогрессивные и целиком устремленные в будущее, они чтят культ молодости жарче, нежели это делалось в свое время, и нет ничего, что могло бы привести их в большее бешенство, чем мальчик, который поганит свои молодые годы позой. Хуже того, они не только не любят этого, но к тому же еще любят эту свою нелюбовь, что рождает у них сознание собственной прогрессивности и современности – и они всегда готовы дать волю своей нелюбви. Инженерше не нужно было повторять дважды, эта в общем-то толстая женщина могла построить свои отношения со мной на каком-нибудь ином основании, не обязательно на формуле «современность – старомодность», все зависело от первого аккорда, ибо первый аккорд мы выбираем сами, а все остальное лишь следствие такого выбора. Однако Пимко смычком старого наставника коснулся ее современной струны, и она вмиг взяла нужную ноту.
– А, не люблю, – поморщилась она, – не люблю! Молодой старик, пресыщенный и наверняка неспортивный! Терпеть не могу неестественности. Да, вы, профессор, сравните-ка его с моей Зутой, – искренняя, раскованная, естественная – вот к чему ведут ваши анахроничные методы.
Услышав это, я утратил остатки веры в действенность протестов, она бы не поверила мне, что я взрослый, ибо полюбила себя и свою дочурку в сочетании со мною – старомодным мальчиком, воспитанным на вчерашний манер. А уж коли мать полюбит свою дочку с тобой, все пропало, ты должен быть такой, какой ты нужен ее дочке. Я, разумеется, мог протестовать, кто же спорит, что не мог, – я мог в любую минуту встать, подойти и, несмотря на все сложности, вбить им в головы, что мне не семнадцать, а тридцать лет. Мог, однако не мог, ибо мне не хотелось, мне уже только хотелось доказать, что я не старомодный мальчик! Этого мне хотелось, ничего больше! Я обозлился, что гимназистка слышит болтовню Пимки и готова составить обо мне отрицательное мнение. Это заслонило проблему моего тридцатилетия. То поблекло! Это разгорелось, это раскалилось, это разболелось! Я сидел на диване и не мог закричать, что он нарочно лжет – ну, я поерзал на чем сидел, вытягиваю ноги, пытаюсь принять вид раскованный и смелый, сидеть современно и закричать безгласно, что неправда, что я не такой, я другой, коленки, коленки, коленки! Я наклоняюсь вперед, оживляю взгляд, сижу естественно и безгласно всей своей фигурой опровергаю – если гимназистка обернется, пусть увидит – и тут слышу, как инженерша Млодзяк тихонько говорит Пимке:
– Действительно, болезненно-манерный, вы только посмотрите – все время принимает какие-то позы.
Я не мог пошевелиться. Если бы переменил позу, оказалось бы, что я услышал, и опять вышла бы манерность, что бы я теперь ни сделал – все будет манерой. Меж тем гимназистка отворачивается от окна, обнимает меня взглядом, отмечает, как я сижу, не умея высвободиться из своей позы под естественного, и замечаю на лице ее неприязненное выражение. А высвободиться я еще больше не могу. И вижу, как в девушке поднимается резкая молодая недоброжелательность ко мне, недоброжелательность кристально-чистая. Даже инженерша Млодзяк прервала беседу и спросила дочь en camarade, по-приятельски: