— Что ты говоришь? — крикнул я, задрав голову.
— Кто-нибудь пришел да и убил бы нас всех, — повторила она внятно.
Тихие глаза ее смотрели на меня.
Внизу, на первом этаже, за дверьми, что-то загремело.
Я напугался и побежал, посекундно оглядываясь.
На улицах было совсем мало людей, и все взрослые, все торопливые, все неприветливые.
Перебежал дорогу на неположенный цвет, забыл, как он называется, что-то на «ый», заблудился в новом, огромном и грязном подземном переходе, несколько раз выходил куда-то совсем не туда, на какие-то бессмысленные площадки ровно посреди трассы.
Потом оказался на пустой железнодорожной платформе. Появился бродяга, огромный, хромоногий, разросшийся в разные стороны бородой, волосами, весь в какой-то разнообразной ветоши. Он куда-то торопился.
Следом выбежали из-под земли подростки, почти дети, кажется, пятеро. Распинывая пустые пивные банки, хохоча и повизгивая, они словно охотились на бродягу.
Хромая, он торопился по платформе в какое-то ему одному ведомое убежище, но его быстро нагнали, окружили. Подпрыгивая и радуясь, дразнили его.
Бродяга взмахивал руками, крутил огромной, в колтунах и грязных косицах, башкой, выкрикивал иногда неразборчивые строгие слова и всё пятился, пятился к краю платформы.
Показалась электричка, свистнула всем ожидающим ее.
Платформа твердо задрожала.
Подростки хлопали в ладоши и вскрикивали всё злее, подходя к бродяге ближе и ближе.
Он стоял на самом краю, разведя в стороны огромные, как оглобли, руки и шевеля большими губами.
Электричка еще раз засвиристела, требовательно и напуганно.
— Эй! — крикнул я. — Сюда!
Я поднял руку, показал недоросткам сжатый кулак — словно то, что у меня там есть, нужно им.
Они откликнулись с готовностью, сразу забыли про волосатое существо, стоявшее на самом краю, и побежали за мной, почему-то очень быстро — быстрее, чем могут бегать такие недоростки.
Я снова заскочил в переход и сразу заблудился там. Побежал наугад, почти уже настигаемый.
Меня схватили за рукав, я вырвался. Сделали подножку, я кувыркнулся через голову, весь изодрался, разбил лоб, но вскочил, не остался там, не сдался.
Вылетел в совершенно незнакомое место, какая-то то ли стройка, то ли заброшенные корпуса, ничего толком не успел разглядеть, забежал в первое попавшееся здание, дверь была открыта, повсюду валялись кирпичи, трубы, стекла.
«Если побегу вверх, — подумал, — то загонят к окну, придется выпрыгивать — упаду, разобьюсь, погибну…»
И побежал вниз, слыша повизгивание и близкий топот за спиною.
Тут было темно, совсем ничего не видно, но останавливаться было страшно, и я не остановился, выставив вперед руки, бежал, пока не обвалился в какое-то отверстие, где текла густая, невыносимая, чавкающая жижа.
Не разжал кулак, держал там то, что еще осталось у меня.
Пахло кислым молоком, больницей, дохлой собачатиной, старым голубиным пометом, человеком.
Пискнула мышь.
Долго разлеплял глаза. Почти ничего не увидел, на веках скис старый сорный, засиженный мухами мед, не сморгнуть.
Чтобы вздохнуть, пытался открыть рот: приржавевшие зубы, язык влип в нёбо, глотка суха. Когда пытаешься раскрыть челюсти — зубы словно вытягиваются из дёсен, сразу гроздью, один за другим.
Где-то неподалеку бесслезно ныл и ныл ребенок, еле-еле, словно от голода, словно от ужаса, тоскливо и непрестанно.
Это же мой. Это же мой плачет.
Встал, в голове пошатнулось и завалилось набок ведро с кипятком, всё вылилось.
Стоял так, ждал, пока отечет.
Пошел вдоль стен той комнаты, где находился. Двигался, трогая ладонями шершавый бетон. Везде стена.
Всюду слышно, как он плачет.
Как его имя, ребенок мой, как тебя позвать.
— Ы! — позвал я. — Ы!
Пахло кислым молоком, больницей, дохлой собачатиной, голубятиной, человечиной.
Пискнула мышь.
Долго разлеплял глаза… Потом, чтобы вздохнуть… рот…
Где-то неподалеку бесслезно ныл, ныл и ныл ребенок, еле-еле.
Это же мой. Это же мой плачет.
Пошел вдоль стен той комнаты, где находился. Двигался, трогая ладонями шершавый бетон, везде бетон, один бетон, бетон.
Имя, как его имя, ребенок мой, как тебя позвать. Ну как же ты, как же тебя, я же тебя звал раньше, ты откликался, перестань, пожалуйста, я сейчас приду…
— Ы! — крикнул я. — Ы-ы-ы!
…Пахло дохлой собачатиной.
Рядом бесслезно ныл и ныл ребенок, еле-еле, словно от голода, озноба, ужаса.
Это же мой. Это же мой плачет. Ему холодно, страшно.
Обошел, гладя ладонями стену, стену, стену, стену, стену.
Это же мой там, выпустите, пожалуйста.
— Сынок, это ад, — сказали мне. — Ты в аду, сынок.
Чай я завариваю прямо в большой чашке, мне нравится крепкий чай. В стакан я всегда кладу одну ложку сахара.
Некоторое время я смотрю на дым. Чай заваривается три минуты.
Если начать пить быстрее, то на губы будет липнуть заварка.
Пока чай заваривается и черные хлопья тяжело падают на дно, я иду чистить зубы. У меня две щетки: зеленая и зеленая. Одна новая, другая старая. Старую я никак не выброшу. Я не тороплюсь принимать решения.
Чай уже готов, к чаю у меня есть белый и черный шоколад. Мне нравится сладкое.
Некоторое время я смотрю в окно. Нам часто дают неверный прогноз погоды, поэтому иногда проще выяснить, во что одеться, глядя на людей. Нужно посмотреть на идущих людей, чтобы сделать нужные выводы: один или два чудака еще могут выйти, например, в рубашках, но так одеться будет ошибкой, потому что осень, сентябрь.
Я жду, когда пройдет пять или более пяти человек.
Чай готов, его можно пить, закусывая шоколадом, это вкусно.
Я никогда не съедаю весь шоколад сразу, всегда нужно оставить что-то сладкое в доме.
По утрам я не читаю газет и не включаю никакие источники звука. Нужно, чтобы голова оставалась ясной. Зрение и слух стоит беречь.
Перед выходом на улицу еще раз подхожу к окну, скоро нужно будет утеплять окно, думаю я. Снова смотрю, во что одеты люди, которых всё больше и больше, я сейчас оденусь так же или примерно так же.
Может быть, пока я пил чай, пошел дождь или даже снег — в сентябре иногда идет снег. Будет обидно замерзнуть на улице.
Я одеваюсь и закрываю дверь. Я выхожу на улицу.