Вялый влез в машину спокойно, как будто воровал ее из гаража отца, а не…
— Не хлопайте дверями, — попросил остальных, когда Витька, Рыжий и Самара влезали на заднее сиденье.
— Херово, разворачиваться надо, — сказал Вялый. — Сможешь?
— Кряж на месте? — вместо ответа спросил Сержант.
— Да, — выдохнул Вялый, обернувшись.
— Поехали, — сказал Сержант, повернул ключ, включил свет.
В слепящих снопах дальних фар, в тридцати метрах стояло, шатаясь, бородатое, с автоматом на плече, мочилось на стену постройки. Его как будто качнуло от света. Он повернул голову, нисколько не удивляясь.
Долю секунды все смотрели на него из машины. Сержант уже заводил мотор.
— Э, кто там свет врубил? Озверели? — заорали в постройке дурным каким-то голосом, с акцентом, но по-русски.
Мотор завелся со второго раза.
— За Родину, — сказал Сержант и включил первую. — За Сталина.
На второй, выдавив газ до предела, они вознесли на капот человека с автоматом, не успевшего ничего понять.
Сержант тут же врубил заднюю передачу, скатывая с капота костистое тело, и вылетел на площадку перед этим скотным двором. Бешено вращая руль, развернулся и помчал, сначала не видя дороги — подпрыгивая, рискуя ежесекундно заглохнуть, встать, — и потом нежданно, по наитию, выехав на нее.
Четвертая… Идем влет, и рычим, и рыдаем.
Жахнуло обжигающе прямо в машине, и сразу же взметнулось и полыхнуло в зеркале заднего вида.
— Молодец, Кряж! — заорал Сержант, догадавшийся, что Кряж сделал выстрел из гранатомета. — Кряжина, круши!
Вялый, развернувшись и упираясь в сиденье ногами, стрелял из автомата, высунув его в окно и не снимая палец со спускового крючка.
— Вялый, сука! — взвыл Сержант. — Вызывай наших!
— База! База! — заорал Вялый, развернувшись и схватив рацию. — База, это мы! Это Сержант!
Они мчали и не слышали выстрелов позади.
— База, бога душу! — орал Вялый.
— На приеме? — раздалось далекое и вопросительное.
— Это мы! Это Сержант! На «козелке»! Не стреляйте! Как поняли? База, душу вашу! Не стреляйте!
— Принято, — откликнулись недоверчиво.
Они подлетели к зданию и высыпались все разом, в одно мгновение.
Сержант с болью оторвал руки от руля: это далось неимоверным усилием.
Им открыли тяжелую дверь: Сержант видел в свете фар, как находящиеся внутри здания раскидывали тяжелые мешки, освобождая вход.
Первым забежал Рыжий, потом Самара, потом Витька.
Занес свое тело Кряж.
Вялый менял рожки и стрелял от пояса в темноту.
— Давай, Вялый, давай домой! — попросил его Сержант.
Скривившись, тот прыгнул в темноту здания, и Сержант шагнул следом.
Его подбросило тяжело и медленно, разрывая где-то в воздухе. Но потом он неожиданно легко встал на ноги и сделал несколько очень мягких, почти невесомых шагов, выходя из поля обстрела. Где-то тут его должны были ждать свои, но отчего-то никого из них Сержант не видел, зато чувствовал всем существом хорошую, почти сладостную полутьму.
— Черт, как же это я… как это меня? — удивился Сержант своему везению и обернулся.
Черная, дурная гарь рассеивалась, исходила, исчезала, и он увидел нелепо разбросавшего руки и ноги человека с запрокинутой головой; один глаз был черен, а другой закрыт.
1990, 2007, 2010
Ботинки, полные горячей водкой
Пацанские рассказы
Жилка
— Ты жестокий, безжалостный, черствый, ледяной. Ты врешь, все, всегда, всем, во всем. Ты не любишь меня, ты не умеешь этого.
Потом, много лет спустя, к словам «я люблю тебя» всегда начинает крепиться подлое «но». Я люблю тебя, но. И я тебя люблю. Но…
И действительно — любят. Но ты слишком часто обижал меня. Но ты слишком много оскорбляла меня.
— Уйди! Уйди из этого дома!
Мне все равно надо было уходить, и я вышел за дверь. Она громко захлопнулась у меня за спиной и сразу хрустнула вслед, как передавленной костью, с остервенением закрытым замком.
Я дошел, потирая лоб, до соседнего дома и набрал телефонный номер своей жены.
— Послушай… — успел сказать я.
— Иди отсюда скорей. Тут приехали в штатском и в форме, ломятся в дверь, требуют тебя.
Я занимаюсь революцией. Знаю, что ко мне могут прийти. Я ожидал их вчера, у меня были для этого основания: моего товарища увезли в другой город с обвинением в терроризме. Но вчера они не пришли, и я забыл о них. Думать о них все время — можно сломать себе мозг.
Не сходя с места, я разобрал мобильный телефон, зафиксировав сигнал которого, меня уже не раз находили — значит, могут найти и сегодня; покурил, но, ничего так и не решив, быстро пересек улицу, сел в первый попавшийся троллейбус и поехал.
Троллейбус прошелестел мимо моего дома. Окна моей квартиры были пусты и спокойны. Стекло не отражало ничьих лиц.
На улице была весна, был май, было прозрачно.
Некоторое время я ехал в странном отупении, почти не напуганный, поглаживал свои сухие ладони пальцами — сначала одну ладонь, потом другую. Троллейбус катился полупустой, и я сидел у окна. Слышалось быстрое скольжение шин.
Я начал разглядывать пассажиров, они были удивительно далеки от меня, словно мы неумолимо разъезжались в разные стороны. Их лица не то чтобы плыли — скорей никак не могли запечатлеться на сетчатке глаза. Вот сидит мальчик, вот я перевожу взгляд — и нет мальчика, и я никогда не вспомню, как он выглядел. Вот встает бабушка, я только что смотрел на нее, но она вышла, и никто не заставит меня рассказать, каким было ее лицо.
Мир стал тихим и струящимся мимо, а я каменел, оседая на дно.
Троллейбус вез меня, будто я камень.
Мы проехали мост. Площадь. Перекресток.
Высокое солнце припекало лоб; на улице еще было прохладно, а в троллейбусе по-летнему тепло и душно. Я не люблю солнечного света, если рядом нет большой, обильной холодной воды. Дома я стараюсь держать шторы закрытыми и жечь электрический свет.
Но сегодня солнце мне показалось нежным, таким нужным мне.
Я расслабил мышцы лица и спустя время, две или три троллейбусные остановки, понял, что щеки мои и лоб становятся мягкими, как глина. Из этой глины можно лепить новое лицо, новый рассудок.
Я жестокий. Черствый и ледяной. Я умею соврать, сделать больно, не чувствовать раскаяния. Я получаю по заслугам, получаю по каменному лицу; но там, где должен быть камень, уже глина, и она ломается, осыпается, оставляет голый костяной остов. Черствый, и ледяной, и мертвый.