Ох, атаман Всевеликого войска, не шутил бы так.
«Пока Москва корежится в судорогах большевизма и ее нужно покорять железной рукой немецкого солдата, примем с сознанием всей важности и величия подвига самоотречения иную формулу, единственно жизненную в настоящее время: „Здравствуй, фюрер, в Великой Германии, а мы, казаки, на Тихом Дону“» — так писал Краснов в июле 1942 года.
«Железной рукой», значит, «нужно покорять» Москву. И железной пятой топтать потом.
Мой рязанский дед как раз в июле 42-го заканчивал учебку, и вскоре вывезли его в чистое поле под Сталинградом, где получил он первую свою контузию и потерял первого напарника — дед был пулеметчиком, — и только «вторых номеров» у него убило шесть человек за войну.
Другой мой, липецкий дед — комбайнер, имевший бронь, последний раз жал тем летом рожь и осенью ушел в артиллеристы, а потом попал в плен, откуда вернулся 47-килограммовым доходягой: двухметровый мужик. Чуть не выдавили из него жизнь железной рукой.
Теперь казачий депутат рассказывает нам, что Петр Краснов сражался против большевизма.
То есть если бы, скажем, рязанскому деду моему снесли опозоренной казачьей шашкой беспартийную голову, это оказалось бы борьбой с Советами, а никак не с моим дедом и не с моим родом?
Не родился бы я, не родились бы родители мои, не было бы детей моих — зато и большевизма не было бы: так, верно, стоит мне рассуждать.
Надо задуматься нам, неразумным, над словами атамана Всевеликого войска. Видимо, мой подход слишком одиозен, однобок, относителен. Я историю Родины пытаюсь соотнести с той кровью, что текла в моем покойном старике, чья парадка весила как кольчуга, с той кровью, что течет во мне и нынче переливается в сыновьях моих. А соотносить историю надо с чем-то иным, чему, к несчастью своему, прозванья я не знаю.
«Казаки! — взывал Краснов в 1944 году. — Помните, вы не русские, вы казаки, самостоятельный народ. Русские враждебны вам. Москва всегда была врагом казаков, давила их и эксплуатировала. Теперь настал час, когда мы, казаки, можем создать свою не зависимую от Москвы жизнь».
Славные речи, а? Тем более что у нас до сих пор очень большая страна, издавна враждебная и казакам, и Новгородской республике, и Сибири, и Казани, и Дагестану. Как тут не поддержать атамана в его высокой правоте.
К тому же Виктор Водолацкий упирает на то, что Краснова не имели права вешать, так как он не был гражданином Советского Союза, а потому изменником Родины считаться не может.
Какая неглубокая казуистика, однако. Может, тогда и реабилитировать его не надо: он присягу давал Российской империи и Государю Императору — вот пусть где-нибудь в той стороне и в той стране его и реабилитируют. У нас нынче ни империи, ни императора нет, чтобы данный вопрос разрешить в угоду атаману Всевеликого войска.
Зато у нас есть одна Победа, одна, как нам сообщили ранее, на всех… И не дай Бог мы опять продешевим.
Пусть на небесах покоится душа отважного генерала. На земле нашей нет ему места. Он сам сделал свой выбор.
Не усердствуйте так, атаман. Не ровен час какой-нибудь Санька бродит неподалеку с костистой рукой в бабушкиной заиндевелой варежке.
2008
Николай Егорыч, пулеметчик
Мне было уже за двадцать, когда за обедом я вдруг спросил всерьез:
— Дед, а ты немецких офицеров видел?
— Да я их убивал, — ответил дед спокойно и просто, и то ли откусил хлеба, то ли огурец посолил, и, сразу забыв о моем вопросе, начал за что-то отчитывать бабушку. Она норовисто отругивалась.
В течение почти трети века, пока дед был жив, я то так, то эдак расспрашивал его о войне — тут вполне ожидается ироничная подсказка, что рассказы об одном и том же, рассказанные в разное время, существенно различались, но нет, все иначе. Рассказы были цельны, последовательны и, судя по всему, очень правдивы — дед вообще был человек простой, начисто лишенный фантазии, и врать не умел совершенно. Просто я их всегда слышал по-другому. Понимаете, да? — одно и то же, услышанное в разное время, иначе высвечивается.
В детстве очень нравилась история про самолет. Дед, что твой Теркин, действительно подбил самолет, даром что не из винтовки.
Мы укладывались с братом спать, нам было лет по семь, и дед наш Николай Егорыч заглядывал к нам, садился на разложенный диван, цепкими руками плотника хватал в шутку нас за пятки, мы хохотали.
О войне он рассказывал сам, почти ежевечерне, просить его не приходилось. Дедовские рассказы подсвечивались недавно просмотренными фильмами к очередному юбилею Победы. Все выходило очень красочно.
Самолет он подбил после ранения в руку, году уже в 44-м, кажется. Подлечился, и главврач предложил деду пока остаться при госпитале — нужно было кому-то нести дежурство на крыше: там, как я понял, стояли две установки из счетверенных пулеметных стволов. Госпиталь тоже бомбили, он был недалеко от линии фронта.
Только много позже я обратил внимание на то, что деда после излечения не сразу отправили на фронт: видно, у него с главврачом сложились добрые отношения, и тому глянулся дельный рязанский пацан, который все умел делать руками. Днем, поди, чинил все, а вечером — на крышу, на пару с еще одним пулеметчиком, излечившимся от ранения.
В очередную бомбежку они и задолбили самолет, как раз пошедший на очередное снижение, раскрывавший свое поганое, полное бомб пузо. Вражина рухнул в нескольких километрах от госпиталя.
Тут же, конечно, в госпиталь пришел запрос, что за меткий парень тут объявился. Известно, кто: Николай Егорыч, мой дед по материнской линии, 1923 года рождения — первый военный призыв, поколение, которое проредили в Отечественную больше всех. Им предстояло пройти почти все четыре года — и это мало кому удалось…
Только когда мне было за двадцать пять, я вдруг заметил, что дед часто вспоминает не столько войну, сколько как его туда везли. Он ни в коей мере не обладал литературным языком, ни прочел за всю жизнь ни одной книги, единственным украшением его речи было изредка и по делу вставляемое «ет-ттить твою мать!» — однако именно эта бесхитростность его речи помогла мне кожей прочувствовать ощущение грядущего ужаса, надвигающегося когда-то на восемнадцатилетнего мальчика, извлеченного из родительского дома в деревне Казинка.
Как-то само собою все это нарисовалось в моей голове: учебка, жестокая нервозность начальства (немец прет по всем фронтам!), глупое ожидание, что, может, война вот-вот кончится — но война, напротив, все ближе и все ужаснее.
Он стал пулеметчиком, получил свой, 600 выстрелов в минуту, пулемет «Максим» 20 кг весом — и это без станка, обязательной (спасающей от перегрева) воды и патронов. Без патронов все это богатство весило уже 65 кг, больше самого деда, он был 1,65 ростом и весил, может, кг 50. А были еще и патроны, — по тысяче в каждой ленте.
После учебки его подразделение оказалось под Сталинградом. И тут в бесхитростных рассказах деда концентрация ужаса достигала апофеоза: какой-то полустанок, оттуда неведомо куда потащилось подразделение, и то ли поздняя осень вокруг, то ли ранняя зима, мерзотная ледяная грязь, по которой шли, шли, шли…