И только бузит шоферня. Стучат гулкими кузовами. Рискованные обгоны. Юра впивается в руль. Езда с позиции силы. Федоров уступает. Чертыхается. Случайные пассажиры. От Владимира до Курска, от Воронежа до Пскова - ну, как? - да никак! - В Москве все есть. Девки всем дают. Мы всех кормим. Порядка нет. С тебя трешник.
Но красавиц возят бесплатно.
А мы ехали в модненькой машинке, отполированной Юрочкой, как румынская мебель, на кассетнике надоевшие шлягеры и Высоцкий по сотому разу, он мне кивал после "Гамлета", саксофон похож на гармошку, пейзаж набегающей осени, поля разрастались, леса расправляли кроны, по полям ползали тракторы, и я ждала от смерти бессмертия, не пора ли позавтракать, сказала я Юрочке, не пора ли подкрепиться, расстелем скатерть-самобранку, вот и лес пошел веселый и пестрый, да и писать, поди, всем хочется, но Юрочка - упрямый водитель, не хотел, чтобы обогнанные грузовики его наверстывали, отнекивался, а благодушный Егор, задремав на задних рессорах, мечтал, как кот, о ветчине. На коленях бессмысленная карта, он в ней ни бельмеса, хотя объехал полстраны от Карелии до Душанбе, а зачем ты ездил? а Душанбе, оказывается, по-местному, понедельник, пока не пристроился истопником у Владимира Сергеевича, от нечего делать ездил, а я обрадовалась и сказала: тогда Ташкент - вторник, Киев среда, Таллинн - четверг, а Москва - непременно - воскресенье! и я рассказала ребятам, как с детства мечтала стать Катей Фурцевой, и как бы под моим руководством расцвели бы по всей стране, от понедельника до воскресенья, театры и мюзик-холлы, художнички и музыканты, как было бы весело, и все бы меня любили. Ребята хохотали и отвлекались от цели поездки, и я вместе с ними отвлекалась, а Юрку я бы назначила своим заместителем, нет, мать, ты бы всю культуру под откос пустила! и мне хотелось вот так ехать и ехать, под нескончаемые блюзы и небеса, но хотелось есть и писать, и я взбунтовалась, и Юрочка уступил, и мы постелили скатерть и стали немедленно все уплетать, проголодались, а как пожрали и закурили, окончательно развеселились, и даже не хотелось ехать дальше, я повалилась в траву, вот так бы и лежать, все удивительно хорошо, но Юра стучит по стеклышку часов. Дорога вскоре пошла халтурная, с колдобинами, Юрочка сбавил газ: мы ехали по притихшей России, и мне стало грустно: у нас разные роли. Мои конвоиры относились ко мне с нежностью, прикуривали сигареты, похлопывали по плечу, и Егор достал из кармана ириску, я улыбнулась Егору со слезой, но мутное чувство догнало меня, уж так ли они бескорыстны? везут выдавать, нет, что это я? я добровольно, но что они думают про себя и чем их нежность лучше той, ресторанной? той нежностью я управляла, у меня были устоявшиеся правила, взявшись за член, проверь, не протекает ли он, как дырявая крыша, и победа им важнее, чем удовольствие, они пыжились и разбухали на глазах, они насвистывали победные марши, пока я бегала подмываться, победители! они не любили любить, а только без устали побеждали, а здесь, дуреха, распустила нюни, увидев ириску, тогда как я знала цену ресторанной нежности, знала, но прощала, другое мне не светило, так пусть она будет оплачена золотом, а не убогими копейками! я презирала безденежных мужиков, за мужиков не считала, а теперь, но я же ведь добровольно, почему мне так не повезло? я хотела так немного, свой дом и уют, куда они меня везут? они везли меня сдавать, как пойманного финнами дурачка финны с почетом сопровождают до реки, до границы, жвачка, сигарета, чашечка кофе, любезнейшие-разлюбезнейшие, понурятся, еще сигарета? - мне рассказывали, но от меня на этот раз хотели больше, почему я согласилась? нежны, как с осужденной на смерть, что я знаю о смерти, кроме того, что это больно? и никто, никто меня не пожалел, один Витасик, но разве это называется пожалел? ведь он мог прийти вчера, когда я жарила цыпленка, я была одна, нет, остался с женой, с ее аллергией, даже не позвонил! тоже мне друг, а эти двое, почему они так безжалостны? ради чего? и боятся, что вдруг сорвется, не довезут, и перемигиваются между собой через зеркальце, или я стала мнительной? В общем, я помрачнела, и они встревожились. Егор на полуслове прекратил веселую байку, Юра недосмеялся, повисла тишина. Я всхлипнула. Они не проронили ни слова. А что сказать в мое утешение? Мы въехали в пыльный путаный город без начала и без конца, руки холодные, как у лягушки, годы скукожились, не разобраться, я так мало жила! и мой пьяноватый папаша мне ухмыльнулся в лицо, я сказала: знаете, чего я хочу? я хочу жареных семечек! На базар! - Они бросились расспрашивать прохожих. Они выбегали из машины и расспрашивали прохожих. Они очень обрадовались. Прохожие отвечали невежливыми, но певучими голосами. Прохожие были очень обстоятельны насчет названий улиц и ориентиров, после аптеки увидишь хозяйственный магазин, свернешь налево, и любопытны, посматривая в мою сторону. Немощеными проулками, напомнившими мне один старинный городок, мы добрались до рынка. Там было уже мало народа и мало торговли, продавцы зевали и маялись, и были лужи, хотя в округе не было луж, мы шли по нетвердым мосткам, какая-то кляча стояла на привязи, мордой в столб, и сновали собаки, но семечки были и яблоки тоже, все в точках, ушибах, все в крапинку, яблочки, похожи на лица людей, и, сидя на мешках не то лука, не то картошки, мужики дули пиво, жидкое пиво с хлопьями осадка, собаки всем своим существом выражали покорность, и стоило им понюхать мешок - их прогоняли, шуганув гнилой луковицей, они отбегали, не обидевшись, подобрав уши и хвосты. Бабы с рук продавали ветошь, краснокожий грибник в долгополом дождевике торговал лисичками, полураздавленными в мешке, в другом ряду - металлические погремушки: винты, гвозди, замки, сочленения труб - пропивал старикашка-слесарь, куря и покашливая, свое заведение, и вместе с трубами пара детских ботиночек, васильковые, с обитыми мысками. Мои ребята отошли к продавцу помоложе и побойчей. Не без надменности он разложил по прилавку стопки журналов, книжки, пластмассовые сумочки и ярко размалеванные портреты: киски с бантиками, умные собачки, Есенин с трубкой. Егор полистал поэму Гоголя "Мертвые души" и приценился. Юра, больше всех нас соблюдавший осторожность, вляпался в грязь.
И вот, оглядев базар, я подумала, что здесь-то и нужно спросить у людей, чего им недостает и за что мне бегать. Все обозначилось неумолимо. Были мы, московские попугаи, затверженно праздной походкой слоняющиеся, и были они держатели тверди, хранители целого, капиталисты вечности. Они жили, мы существовали. Мы плескались во времени, как серебристые рыбки.
Разница между нами оказалась на удивление проста: их жизнь полна неосмысленного смысла, наша - осмысленная бессмыслица. Выходит, что сознание приобретается в обмен на утрату смысла. Далее наступает погоня за утраченным смыслом. Много далее происходит торжественное заверение: смысл настигнут и обретен, однако малозаметное недоразумение состоит в том, что новообретенный смысл оказывается неравнозначен утраченному. Осмысленный смысл лишен невинной свежести первоначального смысла.
Обладание смыслом не является их достоинством, он принадлежит им равно так же, как корове - ее молоко. Однако нужно признать, что без молока нет жизни. Наша основная вина расположена в отношении к смыслу, но мы часто проецируем ее по отношению его природных носителей и тем самым качества смысла перекладываем на их плечи. Такая аберрация составляла и продолжает составлять значительную часть содержания нашего национального бытия.