Два месяца в году дед учил внука, как рыбу ловить, ориентироваться на местности, строить землянки и выживать без еды и одежды. Было трудно, но потом в дни учебы он выживал в интернате, как в диком лесу, вспоминая дедушкины навыки. Особенно дедушка удивлял ДГ тем, что считал себя даосом.
Он всегда смеялся железными зубами во весь рот и рассказывал внуку притчу о танцующем старике.
Этот старик всегда веселился. Только он вставал, как начинал радоваться: тому, что родился не женщиной, тому, что не родился в племени тутси в саванне без трусов и с копьем в руке, что пережил все чистки органов НКВД и не попал в плен в войну, что бабушку встретил в свое время и прожил с ней до золотой свадьбы. Все у него было хорошо, пенсия военная и доплата за преподавание на военной кафедре, денег ему хватало, и он был доволен собой. На парады не ходил, орденами не брякал и на власть не жаловался, просто жил своей жизнью и никого не поучал: «Вот в наше время…» – он знал, что время его было его временем и другого времени у него никогда не будет.
Единственной родной душой ДГ был дед, да нет его уже, ушел далеко, и нет у него больше деда; царство ему небесное. Хотя в бога он не верил, не богохульствовал, но не верил, как и всем другим, кто зовет в царство божие и в коммунизм-капитализм: «Наверное, в аду сейчас мается», – сказал внук и выпил за помин его души, Крюкова тоже выпила, помянула хорошего человека.
Посидели молча какое-то время, и Крюкова решила рассказать своему заложнику, откуда шрам у нее на правой щеке от уха до подбородка. Никому она не рассказывала свою домашнюю тайну, даже подругам своим. Они иногда смотрели на ее шрам с интересом, но она не рассказывала, намекала, что наткнулась в речке на прут металлический и распорола лицо. А правда была совсем другой.
Не любила она вспоминать этот день, когда отчим, дядя Володя, остался с ней и сводной сестрой от нового папы. Мама во вторую смену работала на фабрике, где валенки валяла для родной армии, работала как лошадь. В цехе таскала тачки в печку, где валенки сушились, горбатилась за пять копеек и здоровье свое там оставила, хоть и ударницей была коммунистического труда, и даже три раза за тридцать лет премии получала по десять рублей. За победы в социалистическом соревновании, а дома пахала на детей и дядю Володю, который прибился к ней неизвестно откуда, прибился, прилип, как репей, и стал с ней жить. Не просыхая от водки, целый день сидел на улице, на воздушке, как он любил говорить. Инвалидом он был липовым, справка у него была, что он легкими страдает, вот и сидел на группе инвалидности и законно не работал. Сигаретки свои курил вонючие, водку пил и очень любил им с сестрой газеты читать вслух от корки до корки.
Читал и все комментировал, как лектор-международник, все понимал, все заговоры международного империализма, советы давал родному правительству, как реорганизовать экономику. Палец поднимет после литра и кричит на всю улицу: «Экономика должна быть экономной!». А когда уже допьется до соплей, последний сигнал дает призывом: «Выше знамя социалистического соревнования!!!»
Вот тогда Крюкова с сестрой его в дом тащили, где он храпел до утра под мычание и стоны.
Лет в двенадцать она заметила, что отчим странно как-то смотреть на нее стал, так странно, что у нее ноги отнимались. Все норовил в комнату заглянуть, когда она переодевалась, однажды в баню пришел, где она сестру купала, и стал хватать за всякие места. Крюкова его веником шуганула и запираться стала в туалете, так дядя Володя дырку сделал, и Крюкова чувствовала, что он смотрит, когда она туда бегает, но сделать ничего не могла. Мама его слушала и не поверила бы ей, держалась за него. У них на улице она одна замужем была, и ей завидовали, а чему завидовать, пьянь и рвань, толку никакого.
Так вот: мать во вторую смену, маленькая заснула, сидит Крюкова в кухне и географию зубрит, любила она географию, слова любила диковинные: Занзибар, Кордильеры, Аппалачи. Такие странные слова она страшно любила, тайна в них какая-то была. Крюкова жила в поселке, который назывался Топь, и речка-вонючка у них протекала под названием Сруйка, вот и вся география. Нигде Крюкова до этого не была, должна была поехать на смотр в Калугу, но поездку отменили, бензина не нашлось на автобус школьный, и вся тяга к путешествиям осталась в предмете «География». Там Крюкова путешествовала от параграфа к параграфу. В тот вечер она читала про Испанию, про корриду, и тут в кухню зашел бык – дядя Володя – и стал пытаться покрыть падчерицу, перепутав с коровой. Она сначала ему шептала, чтоб он перестал, жалела, чтоб маленькая не испугалась. Потом толкала изо всех сил, говорила, что расскажет маме, но он не отставал, глаз его налился кровью, как у быка на картинке в учебнике.
Отчим разорвал ее халатик, силы ее были на исходе, и тогда она схватила нож, огромный киларез – так дядя Володя называл сапожный нож, который точил каждый день с упорством маньяка или мясника. Она наставила нож на него, но он вывернул ей руку, и нож уперся ей в подбородок. Отчим стал расстегивать свои портки и чуть ослабил хватку, Крюкова дернулась, и нож распорол ей лицо до уха. Она закричала, он убежал, и она побежала на фабрику к матери, бежала целый километр до проходной, упала вся в крови у ворот и потеряла сознание.
Ее подобрали, на фабрике была медсестра, девочку слегка зашили и повезли в район. Туда уже пришел милиционер, и она все ему рассказала, хотя мама умоляла спасти ее Володю, но дочь не послушалась.
Володю арестовали, и через день он сам повесился на веревке, сплетенной из простыни. Мама его похоронила и долго не могла простить дочке потерю мужа, так до старости ее и укоряла, что та не могла потерпеть. Так и умерла мама, не простила ей, несмотря на то, что Крюкова помогала ей и ничего для нее не жалела.
Шрам остался. Каждый день, глядя в зеркало, Крюкова вспоминала отчима и никогда не жалела, что он повесился. Так в первый раз за нее заступился всевышний, и она с тех пор молится ему сама, в храм не ходит, но деньги жертвует приюту девочек, пострадавших от насилия, жертвует анонимно – так ей кажется честнее.
ДГ услышал всю историю, рассказанную Крюковой бесстрастным и тихим голосом, и понял, как жутко ей было тогда и потом. Он понял, что за ее внешней жесткостью стоят вполне конкретные обстоятельства. Он подошел к Крюковой и сначала провел рукой по побелевшему от времени шраму, а потом пробежал губами от уха до подбородка и почувствовал, как она вся задрожала, так сильно, что он ощутил эту дрожь в каждой клеточке ее тела. Эта дрожь передалась ему, и больше он ничего уже не помнил. Они очнулись в спальне, Крюкова спала, уткнувшись носом в его подмышку, он не шевелился, не хотел разбудить ее. Рука его занемела, но он пересилил себя и долго лежал без сна, вспоминая свою жизнь, лишенную ярких эмоций.
Эмоции, конечно, были: от заработанных денег, от кучи баб, которые за его деньги исполняли его капризы. Бабы говорили ДГ, что он орел, медведь и даже полубог, но все это было неправдой, он это знал и не брал в голову. Простого, как мычание, счастья быть с женщиной, которая просто любит и дает все, что имеет, ему не приходилось испытывать. Он видел вокруг своих друзей, старых и молодых, богатых и очень богатых, которые ради таких минут швыряли сотни тысяч, но правда была в другом. «Нельзя купить любовь», – спели когда-то мальчики из Ливерпуля. О боже, как они были правы, эти мальчики, транслирующие уже почти пятьдесят лет божественное провидение, вложенное в их уста.