Бывает и другой Уэльс: в нем живет отчетливая, режущая глаз белизна, грубый утренний свет пропитывает предметы насквозь, отмечая собой все чистое, безупречно белое — колотый сахар в фаянсовой сахарнице, яичную скорлупу, забытую на стуле ажурную блузку.
В такие дни длинные полотнища света ложатся на стены и пол, высвечивая пыль в углах и следы от гвоздиков, на которых когда-то держались гравюры почтмейстера — «Портрет слуги», «Девушка с креветками» — лубочный Хогарт из сувенирного магазина, нерушимая верность, доблестная беспомощность.
Но теперь дожди, туман отступил от берега и низко висит над пристанью, от которой только что отошел ранний паром в Ирландию. Однажды я буду стоять там, на палубе Норфолка, крепко держась за свежевыкрашенные белые перила с потеками мгновенной ржавчины, и смотреть вперед, на приближающийся берег, весь в марсианских рытвинах.
Не то чтобы я хотела в Ирландию, нет, просто однажды надо попробовать — забыть про прачечную, молочную и чайную лавки, закутаться в кашемировый платок и сесть на корабль. Просто так, скажем, чтобы узнать: водятся ли Синие Люди в проливе Лонг и Шайент.
[119]
Синие Люди были самые поэтичные чудовища в здешних местах, они жили в подводных пещерах, говорил мне отец, когда хотел меня повеселить. Быстро всплывая из ниоткуда, они проносились синей свистящей стаей и топили торговые корабли. Они говорили человеческим языком и владели штормами, молнией и северным ветром.
Но могли пощадить, если ловкий капитан отвечал в рифму на их последнее слово.
* * *
…Кто может сидеть под деревом, исполняющим желания, не думая о тиграх?
Двадцать третье июля. Зачем я связала ее? Зачем я усыпила ее?
А зачем она стала говорить о жестком сыром сердце? Зачем она читала в маминой спальне, забравшись на постель со своими распухшими ногами? Зачем она ударила плачущую Фенью по щеке?
Мне нужно подумать, а для этого надо, чтобы Эдна полежала спокойно. Я буду давать ей маковый чай столько, сколько понадобится, даже если придется сварить все высушенные головки из запасов в кладовой. Я буду давать ей маковый чай, пока внутри у меня не перестанет дрожать вольфрамовая жилка ярости.
Чем я хуже Гипноса — тот дал Деметре мака, чтобы она перестала искать дочь и занялась своей тучной пшеницей. Я же угощу им тучную Младшую, чтобы она дала мне передышку и перестала искать неприятностей.
Мама говорила мне, что хамелеоны меняют цвет, чтобы их не заметили враги, притворяются листвой, травой, корой дерева. Когда я выросла, то узнала, что это неправда — они меняют цвет от холода или от голода, даже от страха могут поменять. Младшая поменяла цвет от злости, вернее — она совсем лишилась цвета, а от ее запаха меня мутит, как будто я стою перед тем чудовищем из саги, которое в день своей смерти породило тучи мух, муравьев и вшей, разлетевшихся по белому свету.
Кстати, чудовище родилось не просто так, а от любовной связи близких родственников, но мы здесь ни при чем — Младшая никогда не была мне сестрой!
Да и связи никакой не было, так, бессвязный лепет плоти.
Поверить не могу, что я хотела вернуть ее домой, эту неряшливую цереру с шелушащимся лицом — она подцепила какую-то дрянь в москитном Хочине и стала еще больше похожа на свою розовощекую мать.
Когда я была такой, как Фенья, нет, чуть постарше, мы верили, что если заглянуть внутрь маковой коробочки, то ослепнешь, похоже, я заглянула в нее тогда, и довольно глубоко.
Иначе — как я могла не заметить этого сходства двадцать лет назад? Хотя бы в один из тех летних дней, когда они сидели рядом на качелях, одинаково откинув две кудрявые головы и бессмысленно щурясь в пересохшее небо. Мать и мачеха Эдна-на-на и Хедда-да-да. Две обвитые маковыми гирляндами Персефоны, спокойные и полнокровные, качающие босыми ногами в такт неведомой мелодии — да что это со мной? Почему я все время думаю о маке?
Потому, что пора заварить новую порцию.
Письмо Дэффидда Монмута. 2006
Ты не поверишь, я начал читать по-русски — ту допотопную книжку, что ты отдала мне, разбирая коробки на чердаке. Читаю пока по складам, имена героев непроизносимы совершенно, зато я уже сообразил, кто там дуб, а кто падуб, и за какую даму они сражаются.
Когда я взялся за самоучитель, увидел фонетическую таблицу в самом начале и принялся округлять рот и так и сяк перед зеркалом, мне померещилось, что я слышу твой смех. Помню, как ты смеялась, научив меня старинной скороговорке, до сих пор могу ее быстро произнести:…чай пили, ложки били, по-турецки говорили, чаби, чаляби, чаляби, чаби, чаби!
Наша помолвка была обречена, Сашенька, и не потому, что я старше на шестнадцать лет и боялся оказаться на четвереньках, оседланным юной Кампаспой, и не потому, что ты была чем-то перепугана и не давала себя коснуться, хотя источала пряный аромат, как вымышленная пантера
[120]
из александрийского «Физиолога» — помнишь, я приносил его почитать летом девяносто пятого?
Нет, эта затея провалилась, потому что ты искала в мужчине то, чего во мне не было. Я готов был стать отцом, братом, любовником, любым листочком из фрейдистского гербария, но я не готов был стать кабальным, безропотным читателем, а тебе нужен был читатель, Саша, читатель, и только.
Когда ты не приехала в Сноудонию, я вздохнул с облегчением, а когда получил свое кольцо в конверте с орнитологической надписью, даже засмеялся. Надеюсь, тебе понравился мой ответный подарок, если тебе понадобятся к нему серебряные пули, дай мне знать.
Иногда я думаю, что Монмут-Хаус мог бы подарить тебе то, чего ты ищешь, — спокойный кабинет с видом на пустошь, заросшую утесником, тишину и время, много времени. А ты могла бы дать мне то, что я ищу — нежную тускуланскую собеседницу,
[121]
с которой я мог бы говорить о пределах добра и зла, эвдемонии и способах оградить себя от печали.
Но, стоит мне представить это в картинках, я вздрагиваю от предчувствия беды.
Однажды, в Картрефе, ты рассказала мне о случае со школьным лагерем — когда ты отравилась лесными грибами и попала в деревенский госпиталь, который и госпиталем назвать было трудно — так, две комнатушки, выкрашенные в белое, с окнами в сад.