Когда Прю ушла, я покормила собак, убрала пустую бутылку из-под портера, закрыла дверь и села за кухонный стол. Сердце у меня захолонуло, как говорила мама, даже пальцы онемели.
Синтия в красном вязаном пальто на ступеньках колледжа. Бедная неприступная Синтия, позволявшая мне дышать на свои озябшие руки. Синтия в лопухах.
Буквы С и Б на ее промокашке, обведенные старательным чернильным вензелем.
С. Б. — смуглый баловень, соленый бриз, степень безумия, каждой бочке затычка этот Сондерс. Не странно ли, что мы стали с ним сталкиваться на каждом углу: сначала сестра, потом мамин фарфор, теперь вот Синтия.
Вот он, человек, на которого указывают руны — глухой, как Хеймдалль, он подбирается к моему дому то с одной, то с другой стороны, будто упрямый шотландец Брюс к морской цитадели Лох Свин.
Он, наверное, не помнит меня, разве что как старшую сестру Эдны Л, похитительницу теннисных мячиков. Он не помнит меня, но от этого пики сияют не менее остро, а кони ржут не менее грозно. Что ж, я сама подниму мост и открою крепостные ворота.
Бедная серебристая Синтия, высокое смеющееся зеркало, в котором я первый раз увидела себя всю. Вот тебе, Синтия, твой репейник.
Я посмотрела на календарь, взяла открытку с видом на остров Джури и написала:
Мистеру Брана, в собственные руки. Вишгард, «Хизер-Хилл».
Дорогой Сондерс, не найдется ли у тебя времени заглянуть в гостиницу «Каменные клены», что возле старого порта? Говорят, ты занимался налогами в заведении Лейфа.
Так вот, мне нужно бы с тобой посоветоваться. Забудем старое?
Заранее спасибо, Александра Сонли.
* * *
lumen ejus obscurat
[110]
Зачем я пишу дневники, да еще начинаю второй, не кончив первого?
Затем, что первый я пишу для мамы, а второй для Луэллина. Затем, что закончить не смогу ни тот, ни другой, к тому же первый пропал, один бог знает, куда он подевался. Недаром друиды не решались записывать свое учение — ни буквами, ни знаками, они не доверяли написанному и боялись, что знание распространится среди непосвященных.
Вообще-то второй дневник получился случайно: я нашла в столе еще одну каштановую тетрадку, чтобы пустить ее на записки. В ту июньскую ночь, когда мои собаки уснули, я онемела — не то от злости, не то от смятения, будто Эней в четвертой книге Энеиды.
[111]
А что мне было делать? Надо же было хоть как-то выяснять отношения с хаосом.
Я собиралась носить тетрадку при себе, но в тот же день Прю подарила мне блокнот на шнурке, а потом я привыкла и стала писать на всем, что под руку попадалось. Тетрадка-двойник пригодилась для другого, и теперь ее читает Луэллин, попавшийся на крючок бессознательного, ведь вы и теперь читаете, душа моя? Снимите свои золотые очки и посмотрите в лицо норне Верданди, она не любит отсвечивающих стекол.
Как много веры тому, на чьих руках звенят цепи, астролог, не побывавший в тюрьме, не находит признания — ради успеха надо чуть-чуть не погибнуть!
[112]
Это если верить Ювеналу, как вы любите говорить, дорогой инспектор.
Зачем Луэллин приезжает сюда — чтобы разоблачить меня? чтобы обнять меня? чтобы позвенеть моими цепями? чтобы погибнуть? а может, он хочет, чтобы я помыла его пятки?
Он так погружен в себя, в свою бесцветную виноватую осень, что самое время стукнуть его надутым бычьим пузырем по голове, как это делали с мыслителями слуги мыслителей на придуманном острове Лапуту.
[113]
Он верит в то, что я пишу, я пишу то, что он хочет прочесть, мы оба заняты делом, а значит, я не могу остановиться.
Впрочем, он чему угодно поверит, этот разноглазый лондонец, он из тех, кто проливает воду под стол, едва зайдет речь о пожаре, и чешет за ухом средним пальцем, смоченным в слюне, чтобы отогнать тревожные думы. Напиши я, что триста лет жила в облике дикого быка, двести — в облике дикой свиньи, и еще сто лет была лососем, он бы даже не поморщился.
Помните проститутку Камиллу, к которой некто Гантенбайн приходил, чтобы делать свой упрямый еженедельный маникюр? Стоило ему задуматься хотя бы на минуту или поглядеть на ее розовые, наглые, блестящие чулки, и он бы понял, но — зачем? Чтобы лишиться драгоценной добычи, на манер реймской сороки, укравшей кардинальское кольцо, но не удержавшей его в клюве, потому что непременно хотелось понять?
Я стараюсь поменьше понимать, понимаете?
Вы понимаете меня, инспектор?
Часть третья
ВЕДЬ МЫ НЕ МЫ
Дневник Луэллина
существуют два известных мне способа начисто отрезать от меня человека; тонким лезвием — это раз, и зазубренным — это два
ну, тонким — понятно, не успеешь ахнуть, как кровь свернулась, бинты свежо белеют и фантомные боли приседают и кланяются от крашеной двери
а вот зазубренным — это я в первый раз попробовал
вы понимаете? — она усмехнулась мне прямо в лицо на последней странице своего дневника, а я-то читал его с трепетом медвежатника, вскрывающего сейф с ожерельем брисингов!
вы понимаете меня, инспектор? я чуть не отбросил тетрадку, как отбрасывают одеяло с затаившимся в нем скорпионом, я чувствовал себя порцией, проглотившей горячие угли,
[114]
— уверен, что порция сделала это от злости, а не в тоске по бруту: когда же есть желание и воля, скорбящая жена всегда находит способ
выходит, я ошибся, и дневник был не стыдной тайной, не монологом перед закрытым настежь окном? нет, он был насмешливым шепотом прямо в ухо — в одно-единственное ухо! он был ведьминой заваркой, державшей меня в забытьи, он был игрой, в которой я не знал правил и бегал по поляне с бархатной лентой на глазах, обнимая то дерево, то фонарный столб, то визжащую соседку, он был комиксом для городского сумасшедшего, нарисованным сельской дурочкой, живущей на выселках