красный грифель замер над листком, саша подняла глаза и наморщила лоб
садясь за стол, я подумал, что на ощупь такой лоб должен быть прохладным, будто бок молочного кувшина, не морщи лоб! говорил мой отец моей матери, а она и не морщила, морщины уже были частью ее лица, и она виновато улыбалась
вам померещилось! карандаш снова полетел по бумаге, я думаю, что ваше время здесь истекло, инспектор
сколько можно повторять вам, что я не инспектор, бесстрастно сказал я и протянул ей чашку, стараясь, чтобы рука не дрожала, так вот, эта женщина была босиком, в полосатом платье, я пытался с ней заговорить, но она не пожелала иметь со мной дела
саша встала и налила мне кофе, похоже, я слишком устаю, продолжила она, перевернув свой листочек, знаете, как это — целыми днями носишься по дому, стягивая края, закрепляя узелки, от этого ужасно грубеешь — и глупеешь тоже, не сердитесь на меня
я даже насторожился — не слишком ли подробная и дружелюбная фраза?
ее деловитое отчаяние напомнило мне предсмертные слова сократа: критон, мы должны асклепию петуха! так отдайте же непрелшто, не забудьте
Третье письмо Эдны александрины Сонли. 2006
… Сондерс Брана никогда не спрашивал меня о том, что было раньше. Правда, когда мы в первый раз оказались в постели, он как будто удивился — сказал, что в моем возрасте девчонки бывают неловкими и слишком серьезными.
— А я какая? — спросила я.
— Податливая, как ванильная булочка, — сказал он и засмеялся своим газированным смехом, от его смеха у меня всегда будто пузырьки в горле.
На самом деле, это была не постель никакая, а заднее сиденье машины, а потом еще раз, у него на кухне, пока мать смотрела телевизор, и еще два раза в гостиничной прачечной, в «Хизер-Хилле», прямо в контейнере с грязным бельем. Над контейнером была жестяная труба, через которую горничные сбрасывали белье в подвал, и на нас несколько раз упали чьи-то влажные простыни и полотенца.
Мы смеялись и грызли украденные из буфета яблоки, а потом Сондерса позвали наверх, он тогда подрабатывал в рум-сервисе, а я лежала в груде несвежего белья и думала, что года через два он, пожалуй, станет администратором, как тот парень на первом этаже, что целыми днями тайком играет в компьютерные игры за высокой стойкой вишневого дерева.
Но он уехал на острова, я решила покончить с собой, а ты сделала свое обычное лицо, означающее — ну вот, я же говорила.
Да, ты говорила. Ты говорила мне, что Сондерс слишком прост, а теперь собираешься за него замуж, ты говорила, что Хедда никудышная мать, а сама прятала от меня ее письма, засовывала их в грязную стружку.
Еще ты говорила, что Дрессер польстился на «Клены», и это тоже вранье!
Половина дома заложена, а вторая вот-вот рассыплется в прах, этой гостиницей не приманишь и пожилого голодного жиголо! К тому же Джо Бергер, агент по недвижимости, сказал мне: в бумагах такая путаница с правами и закладными, что проще продать священную корову индийскому мяснику.
Хотя я точно знаю, Аликс, что стоит тебе захотеть, как все волшебным образом уладится, бумаги вспорхнут над столом адвоката и улягутся в нужном порядке — но ведь ты не захочешь. Ты просто помешалась на этих ободранных стенах!
Тебе кажется, что первая миссис Сонли все еще в них обитает, и ты однажды увидишь ее в кресле-качалке или в этой ее душной оранжерее, пропахшей гумусом, то-то будет радости!
Надеюсь, после свадьбы Сондерс избавится от фамильных развалин как можно быстрее. Надеюсь, он и от тебя избавится.
Дневник Саши Сонли. 2008
Мысль останавливается и парит над влечением и отвращением.
Восемнадцатое июля.
Когда Младшая появилась на пороге, я чуть поднос с посудой не выронила — мне показалось, что вернулась моя мачеха Хедда, и все начинается сначала, как в фильме ужасов.
На ней даже кофта была вязаная — похожая на ту, в которой Хедда когда-то выбралась, отдуваясь, из папиной машины и вытянула с заднего сиденья кудрявую дочь, а потом угловатую сумку, будто камнями набитую.
Младшая с дочерью приехали на кардиффском утреннем автобусе, и вместо сумки у них был оранжевый чемодан на колесиках. Какое-то время я смотрела на них, поставив поднос на кухонный стол, потом взяла блокнот и написала: входите, рада вас видеть в добром здравии!
Младшая коротко кивнула мне, как будто мы расстались пару часов назад, и подтолкнула к моему животу русоволосую девочку, пушистую и невзрачную, как куропатка с вересковой пустоши. В петлице у девочки болтался букетик анютиных глазок. Сердечное успокоение, машинально отметила я.
Девочка протянула мне руку, сжатую почему-то в кулачок:
— Я Фенья. А ты тетя Аликс, мы будем с тобой жить.
На мгновение мне показалось, что кости в моем теле потяжелели, как будто я бегала по берегу со свинцовыми болванками на руках и ногах, как это делает хозяин москательной лавки мистер Глин.
— Привет, Фенья, не хочешь ли чаю? — написала я, попытавшись улыбнуться.
— Господь с тобой, Саша, она читать не умеет. Ты что же, теперь с людьми не разговариваешь? — насмешливо произнесла Младшая, расстегивая кофту. — Тебе опротивел звук собственного голоса?
Надо же, Саша! Она никогда не звала меня Сашей. Так меня звали только три человека, один из них мертв, о втором я ничего не знаю, а третий пишет мне письма — одно-два в год, но не хочет меня видеть.
Хедда и отец старательно произносили мое полное имя, в школе я была невразумительной Аликс — так и слышу, как это имя нараспев произносит Синтия Бохан, и осталась Аликс, когда выросла — имя, похожее на звук падающего на каменный пол подсвечника. Для Младшей я была эйты, или эйслышишь, но не сразу, примерно года с девяносто девятого.
Она бросила кофту на кресло и прошла мимо меня к лестнице, в комнате повеяло чем-то знакомым — не то перепрелой травой, не то слегка заветренным бри.
Я хотела было остановить ее, спросить, куда это она направляется — но тут утренний свет, желтоватый, как сырная корка, высветил ее лицо, и я поняла, что она не станет читать моих вопросов, даже если я побегу за ней следом с блокнотом в руках.
Младшая перестала быть младшей, подумала я, пытаясь унять разливающееся отчаяние, она обратилась в Хедду в кожаных шлепанцах, образца восемьдесят восьмого года. Вязаная кофта. Безмятежное упрямство. Только глаза остались прежними — два мелких, ледяных аквамарина без оправы.
У мачехи они были блеклые, огромные, прямо как у синеволосого Будды в храме Тодайдзи — у того каждый глаз был по метру, а лицо как комната, на него, наверное, ушла вся японская бронза и целый холм древесного угля.
В детстве я часто разглядывала этого Будду в мамином альбоме, еще там были олени в парке, которые клянчат печенье, японки с мерцающими улыбками и лаковая красная этажерка храма. Я долго репетировала японскую улыбку перед зеркалом, нацепив мамины клипсы, но ничего не получалось, даже если оттянуть уголки глаз пальцами.