Похоже, у меня неплохо получается грабить галереи. Я подергал ящики стола, верхний ящик открылся, но кроме бутылки вина и бумажного свертка с едой там ничего не было. На столе стояла фигурка с посохом, копия сельского старосты из Саккары. Глаза его были заполнены белой эмалью и казались слепыми: бусины зрачков потерялись, выкатились на каком-нибудь рынке на заплеванную землю.
Осторожно отодвинув штору, я впустил в комнату свет супермаркета «Todo mundo» и принялся ходить вдоль стен, подсвечивая зажатым в кулаке фонариком: снял несколько картин, прошелся вдоль полки с брик-а-браком, подвинул вазу с фазанами и, наконец, увидел дверцу сейфа, узкую, как почтовая щель, прямо перед собой. Сейф был заперт, разумеется. Только не на ключ, а на цифровой замок. Merda, merda. Похоже, толку от выданного мне ключа не больше, чем от тех, что висели на рекламной доске у пана Раубы-старшего.
И потом, что это за сейф такой? Смешно даже думать, что в него могла поместиться низка увесистых кораллов в золоте в полтора метра длиной. То, что я увидел на плакате выставки, когда получал инструкции от метиса, напоминало лангетку, поддерживающую сломанное предплечье. Один конец коралловой цепи был обмотан вокруг шеи тореро, а второй обвивал запястье и завершался золотой фигой с алмазными ногтями. В сейфе могла оказаться только фига, но и она недостижима, я же не медвежатник. И с какой стати тореро расстался бы со своими четками? Выставка закончилась, гости выпили шампанское, съели суши и разошлись, а расписных истуканов погрузили в машину и увезли. Ласло не мог об этом не знать.
— Хозяин не дурак, он сам уберет все ценное в сейф, так что тебе не придется рыскать по галерее, — сказал он, когда позвонил мне за день до поездки в Эшторил. — Наш человек оставит окно в туалете открытым. Наш человек в «Гондване».
Он засмеялся. Я тоже засмеялся, и некоторое время мы смеялись вдвоем.
Удивительное дело, поговорив с этим типом по телефону всего несколько раз, я проникся к нему необъяснимым доверием. Так верят в водопад Эшера, бегущий вверх, или в колдуна, что толкует о прохладе, сидя под раскаленной рыночной крышей. На его помощнике-метисе алыми буквами написано, что он каналья, но ему я тоже верил! Ты будешь смеяться, но эта парочка напоминала мне благодушных аферистов из британских детективов начала века. Пруэнсе, меж тем, я верю гораздо меньше, несмотря на его катоновский вид и груды мышиных папок с делами.
Мне показалось, что кто-то прошел по коридору, и я быстро погасил фонарик, так что узкий луч с крыши «Todo mundo» остался единственным источником света. Потом я вернулся к столу и сел в глубокое хозяйское кресло. Кресло загудело, задвигалось и стало гладить мою спину какими-то потайными валиками. Так здороваются каталонцы — они ласково стучат тебя по спине и больно хлопают по плечам, никаких парижских поцелуев в воздух, никаких мокрых римских лобзаний.
Выставка закончилась, думал я, поэтому охраны нет, все нараспашку, а рассеянный сторож не в счет: разве я смог бы пробраться мимо настоящей охраны? В последний момент стало известно, что затея провалилась — тихо, как вертепный дьявол в дырку, прорезанную в полу. Приличный грабитель позвонил бы мне, наверное, и дал отбой, но Ласло на редкость неделикатен. Его посланник и того проще, несмотря на шишковатый череп. Китайцы сочли бы его чувствительным и мудрым, но я-то не китаец.
Кресло перестало жужжать, валики остановились, и мне пришлось открыть глаза. Я встал, подошел к окну, открыл его и посмотрел вниз, встав коленями на подоконник. Моя лестница из ящиков осталась с другой стороны здания, но жестяной карниз под окном кабинета был таким же широким, как под окном туалета, можно было надеяться, что он приведет меня к нужному месту. Реклама супермаркета вспыхнула снова и заискрилась голубым. Глобус повернулся ко мне своим океаном, в океане чернели несуществующие острова, вероятно, придуманные тем, кто расписывал эту сферу в четыре краски. Хотя, если подумать, мой воображаемый дом нарисован похожим способом, мой дом на острове Исабель, где я непременно начну писать книгу, может быть, роман, а может быть, «Новое происхождение видов».
Я придумывал этот дом все четыре года, даже гравюры на стенах развесил, на южной стороне — фукэй-га, пейзажи, а на северной — муся-э, самураи. Однажды я начал его рисовать, чтобы развлечь свою подружку — индианку по прозвищу Олуша, — изводившую меня рассказами о Галапагосах. Прикрепил к стене лист картона, оставшийся от ремонта, и рисовал на нем цветными мелками. Каждый день я дорисовывал что-нибудь новое — птицу на подоконнике, тень от ветки, чашку, забытую возле шезлонга. Сад я тоже нарисовал, правда, у меня кончились зеленые мелки и пришлось сделать траву сиреневой, поэтому вид у сада был немного марсианский.
Душан, Пепита и я работали в одной комнате, вторая была предназначена для клиентов, и кроме кожаного дивана, чашек и кофеварки там ничего не водилось. Кожаный диван индианке не нравился, она говорила, что он холоден, как змеиная чешуя, поэтому в том доме, который я придумывал, кожаной мебели не было, только плетеная, с подушками, набитыми птичьим пером. У дома была скользкая стеклянная крыша в форме луковки (это чтобы птицы не загадили), еще там были четыре стены из лавовых камней и веранда с гамаком. Когда я закончил рисунок и показал индианке, она помотала головой: красиво, но рыбаки будут над тобой смеяться, в Пуэрто-Вилламил живут одни рыбаки! И еще смотритель маяка, сумасшедший старый козел.
— Вот, — обрадовался я, — смотритель, это как раз то, что я хотел бы делать всю оставшуюся жизнь! Похлопочи за меня, если это место освободится.
Когда-то давно, в Паланге, один местный мальчишка сказал мне, что у каждого маяка есть своя частота мерцания, по которой можно определить, что это за маяк, и даже — как зовут смотрителя, помню, что я страшно удивился. Неужели есть на свете человек, подумал я, который разбирает все эти мерцания и способен отличить одну частоту от другой? От одной мысли, что он есть, становится немного спокойнее.
С тех пор прошло всего несколько лет, смотрителем быть я больше не хочу, а маяк на моих карманных Islas Galápagos давно зарос ежевикой, дурманом и слоновой травой до самого купола.
* * *
а любовь как медведь тяжела
в пляс пускалась где только случится
Без малого пять недель, тридцать четыре зарубки. Я так расклеился здесь, Хани, что не смог бы выцедить и капли той шляхетской удали, которая тащила меня зимой по карнизу галереи. Моя решимость, моя вспыльчивость, мой кураж уходят вереницей, как слуги из разорившегося замка, а я смотрю им вслед в зарешеченное окно. Вот я забираюсь по скользкой от измороси трубе, вот иду по заваленному гирляндами коридору, вот отключаю систему, вот прыгаю вниз — и стоп! ловлю себя на том, что не помню этого физически. То есть картинка высвечивается, и в ней есть запахи и звуки, но мое тело этого не помнит, оно двигалось, будто китайская кукла на тростях, грациозно, но бездумно. Если я не путаю, у гуандунских кукол было восемь характеров — сводница, ученый, красотка, какие-то мрачные мужики и клоун. Догадайся, какой куклой я себя чувствую.