Соседка завела мотор и выехала из двора, я подумал, что в нашем с Хенриеттой деле появился первый свидетель. Не думать о Хенриетте не получалось, я весь вымок от этих мыслей, пока сворачивал в переулок, а потом долго тыкал ключом в световую скважину, забитую не то спичкой, не то зубочисткой — свет в парадном не горел, пришлось щелкать зажигалкой перед замком, а потом шарить в коридорном шкафу в поисках фонаря.
Мне стало немного лучше, пока я поднимался на второй этаж и шел по коридору — в доме было тихо и свежо, ни одного незнакомого запаха, ни одной сдвинутой с места вещи, по дороге я заглянул в столовую, посветил фонариком на стену и увидел «Дикаря», висевшего на стене, на своем обычном месте, только дулом вниз и гравировкой к ковру. Раньше он висел по-другому. Каждый раз, входя в комнату и глядя на стену, я видел дарственную надпись с инкрустацией — серебро и слоновая кость, во времена Салазара не жалели денег на мужские игрушки.
Убийца повесил пистолет на место? Я подошел к окну в коридоре и выглянул во двор: там было светлее, чем в доме, в пустом фонтане сидели две уличные кошки, из ресторанчика фадо доносились привычные звуки — стук тарелок и скрежет сдвигаемых столиков, а у дверей винной лавки стоял пустой фургончик с надписью papel у cartón. Перед дверью в спальню я остановился, глубоко вдохнул и вдруг перекрестился — неожиданно для себя, в точности как бабушка Йоле.
Этот жест всегда казался мне странным, все равно что подставлять голову в дырку, прорезанную в полотне с бравым кавалеристом на белом жеребце — у одного фотографа в Паланге была такая штука, полотно пахло затхлой краской и царапалось, в очереди хихикали отдыхающие в панамах. Стоило это рубль, и если ты приходил с девочкой, то фотограф выставлял рядом с кавалеристом невесту с букетом ландышей или монашку в крахмальном чепце, обе стоили пятьдесят копеек.
Так вот, всякий раз, когда мне приходилось перекреститься — особенно в воскресном костеле с матерью, куда меня до шестого класса водили без разговоров, — я чувствовал, что выдаю себя за кого-то другого, за того, кто на самом деле придает этому жесту значение. И дело не в том, что я не верил в Бога, это уже другая история, не думаю, что она тебе интересна, а в том, что люди, стоявшие там в жаркой парафиновой темноте, шепчущие что-то или осеняющие себя крестами мелко и торопливо, казались мне притворщиками, все, даже мать и бабушка.
Я потянул дверь на себя, встал на пороге, включил фонарик и быстро обвел комнату широким лучом синего света. Мертвой Хенриетты в комнате не было.
Слабая вода
Окончен праздник. В этом представленье
Актерами, сказал я, были духи,
И в воздухе, и в воздухе прозрачном,
Свершив свой труд, растаяли они.
Шекспир
Что я знаю о вероломстве?
И был ли кто-то со мной по-настоящему вероломным?
Когда я пришел к Лилиенталю за два дня до ареста, отчаявшись разобраться в происходящем и не дождавшись обещанного звонка от мадьяра, я выпил фляжку коньяка по дороге в Шиаду, крепко разозлился и начал говорить прямо с порога:
— Ну и где твоя перелетная птица додо? Она, видите ли, в бегах, потому что испугалась, но я, представь себе, тоже боюсь! Да, я залез в эту эшторильскую лавочку, как мне велели твои дружки, но не смог стащить даже газетного клочка, еле ноги унес от полицейских. Представляю, как тебя это забавляет, я чудом не сломал себе ногу, а ты хотел бы, наверное, чтобы я прыгал на манер покалеченного кузнечика и был при этом похож на тебя!
— О чем ты, пако? — Он стоял в прихожей, загораживая мне путь в квартиру. — Какая лавочка, какие дружки? Сейчас два часа ночи, тебе лучше пойти домой.
— Хочешь сказать, что не знаешь отставной белобрысой стюардессы по кличке Додо? Разве ее подруга, фрау Матиссен, не кувыркалась здесь, задирая свои старые ноги?
— Погоди, пако, — он покачал головой. — Я знаю одну Додо, но не надо так орать, у меня гости.
— Ты изрядная скотина, Лилиенталь, — сказал я, — а твоя затея воняет найденным на помойке Натом Пинкертоном. Я слишком много тебе рассказывал, я считал тебя другом, я доверял тебе, крашеный ты засранец. Пропусти меня, дай пройти!
— И не подумаю, — он развел руки с костылями, крепко вставая в проеме дверей, прямо, как тигр Бай-Ху у ворот даосского храма. В студии было натоплено, запах кофе и трубочного табака струился из комнаты, мне страшно захотелось отодвинуть хозяина, пройти туда и сесть на подушках у чугунной буржуйки со слюдяным окошком.
— Ли, кто это пришел? — послышался высокий и свежий голос, и мой друг залился тревожным румянцем. Лилиенталь покраснел. Будь это в другое время, я бы расхохотался.
— Я звоню Додо вторые сутки, не переставая, но со мной говорит автоответчик с испанским акцентом, похоже, она на самом деле улетела, хоть раз сказала правду. Скажи мне: где этот невидимый гуру по имени Ласло? Где железный генрих? А может быть, это ты и есть?
— Ладно, — сказал Лилиенталь, вглядываясь в мое лицо с какой-то неприятной тревогой, — пусть я буду железный Генрих. Или даже королевич-лягушка. Дальше ты не пройдешь, говори здесь.
— Я не смог украсть то, что они требуют, и теперь мне конец: у них в руках дядин пистолет, из которого стреляли в датчанку. И сама датчанка, зарытая невесть где, — ноги у меня подогнулись, и я сел на пол, уткнувшись затылком в полу его зимнего пальто, подбитого мехом. Пальто висело там круглый год, у Лилиенталя в студии не было шкафов, он панически боялся моли и хранил одежду во всех углах, а свитера так и вовсе в морозилке.
— Плохи твои дела, — Ли прислонил костыли к стене и опустился на пол рядом со мной. — Я давно начал за тебя беспокоиться, пако. Я еще осенью заметил, что ты не в себе: ты приволок мне сомнительную побрякушку, как будто я скупщик краденого, потом потребовал ссудить тебе десять тысяч и страшно оскорбился, когда я отказал. Потом ты не отвечал на мои звонки и попросил Байшу говорить, что тебя нет дома. А потом совсем исчез.
— Ты был мне противен, вот и все.
— Вас, русских, иногда трудно понять.
— Сам ты русский.
— Погоди, да ты болен, от тебя плывет жар, как от моей печки, — он протянул руку, чтобы погладить меня по голове. — Хочешь аспирина?
Я отвел его ладонь и встал на ноги.
— Ли, ты скоро? — спросили из гостиной.
— Ползи, — сказал я ему, — тебя зовут.
— Шел бы ты домой, — он медленно поднялся, хватаясь за пальто на вешалке, и махнул рукой в сторону двери. — В другой раз поговорим.
Тогда я показал ему средний палец и вышел вон. На обратном пути я свернул себе самокрутку величиной с паровозную трубу и заплутал, свернув не туда и выйдя к мосту возле лагуны, а потом почему-то к Жеронимушу. Вернувшись домой первым утренним трамваем, я поклялся, что не стану звонить предателю, даже если все закончится сумой или тюрьмой. Перед глазами у меня стояло движение его руки, отправляющее меня с глаз долой, как неуклюжего гладиатора.