— А остальные?
Он:
— Какие остальные? Вы про разницу в годах, что ли?
Я:
— Я про остальные картины. Не врезались?
Он:
— А-а, вы об этом. Все любимы, но эти особенно. В них, мне кажется, до сих пор витает мамин дух, мамин запах, мамины руки, которыми она трогала рамы, поправляла их, когда любовалась, выравнивала.
Я:
— И ещё, наверно, потому что они не псевдёж и не фуфло, не имитация и не фальсификат с пошлятиной, не чучело красоты и не сладкие слюни, как все остальные, да?
Ничего не ответил, посмотрел на часы.
Он:
— Завтра, Александра Михайловна, ближе к девяти вечера, хорошо? Раньше не выберусь, извините.
Быстро развернулся и пропал за дверь, я даже не успела никак отреагировать.
Рано в тот день спать пошла, но отчего-то в лёгкой приподнятости, что, скорей всего, обидела человека неприветливостью своей и недоверием.
Шуринька моя, смотри, ну а как должна была вести, пускай даже он ни в чём уличать меня не стал, хотя и не в чем ему, если разобрать по закону.
Но было мне как-то приятно после его ухода, победно.
И взволнованно вместе с тем, и тревожно, но по-хорошему.
Женщина ведь всегда чувствует самую истину, кожей ощущает, кишками своими и затылком, когда с ней не как с простой обнажённой натурщицей, а как с сотрудником с кафедры прикладных искусств, и уважают к тому же не за просто так.
То, как я ответила ему про эти три картины, мне самой понравилось необычайно, вплоть до мягких колик в животе, спасибо Паше моему. Решила, приму назавтра гостя с достоинством и приготовлю к столу, если сегодня ненароком честь ему задела своим неласковым ответным словом.
Знаешь, он на отца своего мало похож, если вдуматься, как выглядит и как ведёт. Тот по жизни больше слабины пускал, нюней бывал, уступчивым чрезмерно, не боевым. Наверно, поэтому его подолгу так не в Куале Лумпуре держали посланником, а в Румынии нашего лагеря, откуда привёз гнутое своё, на чём я и по сию пору сплю и сижу, под фуфловый антик.
А этот — резкий, прямой. И холодней отца, мужественней, натуральней.
И под пиджаком сила чувствуется, власть, упругость какая-то, хоть и душа его к матери больше прикипела, а не по отцу соскучилась, по мужской линии.
В общем, в некоторых всё же противоречиях пребывала, пока к нему готовилась.
Но так или иначе, духами её сбрызнулась, Верочкиными, из остатков; подумала, унюхает знакомое, и это придаст ему памяти о ней и обо всём остальном прошлом с самого детства.
Паша сказал бы, в этом есть безусловная гармоничность ситуации, красота помысла и просто нормальное человеческое отношение и терпимость к внутреннему устройству другого человека.
Короче, пришёл, как обещал, но с огромными цветами.
Георгины были, все семь штук с мою голову.
И тут я с ужасом поняла вдруг, что мне дарят цветы в первый раз за всю мою жизнь, бабушка, — за всю и в первый!
Паша не дарил за отсутствием средств, но брал другим, шедшим изнутри, без наружных проявлений атрибутики, а Лео сразу богатство своё в ход пустил, без промежуточности всякой растительной обошёлся.
Другие многочисленные, из художественных мастерских, что рисовальщики, что по маслу, что скульптора, никогда не опускали себя до такого, сразу приступали к делу, которое для одних было сначала произведением, а потом уже близостью, а для других наоборот, попыткой сблизиться ещё до позы, для расслабленности успеха работы, а потом уже переходили непосредственно к ней, если удавалось соблюсти нужную кондицию.
Какие цветы, умоляю тебя!
А тут такое!
Сразу семь, целая неожиданная неделя композиции живого белоснежного восторга!
Сразу скажу, растаяла насмерть, тут же, у порога.
Говорит:
— Я пройду?
Я:
— Милости прошу, Пётр Леонтьевич.
А сама думаю, что не случайно заявился в таком обличье, ой, не случайно.
Запал, уверена.
Но и его понять могу, трудно не увлечься мной в расцвете моего возраста и фигуры, даже мало не подвергнувшейся временным изменениям плоти. Себя сама пугаю часто насчёт неё, но и вижу, конечно, куда идёт всё, в какую привлекательную сторону вразрез годам моим и женской усталости.
Сели, цветы в вазу, воду туда же, свеженькую.
Сидим уже за столом, в гостиной.
Я — в обретённом доме, он — в потерянном, но почти как у себя, по давней привычке.
Налили, чокнулись, приняли понемногу, через отцов хрусталь.
Скоро горячее подоспело, из духовки.
Только не дошло у нас до него.
Другое получилось на второе и на горячее, тоже холодным не оказалось.
Он:
— Шуранька, думать не могу ни о чём больше, вы уж извините меня за такую мою откровенность с вами.
Я:
— А что случилось, Пётр Леонтьевич?
Он:
— А то, что разрывает меня на две равные половины. Даже три. С одной стороны, жена и семья, с которой, честно говоря, не очень. С другой, память об отце, вашем бывшем муже, что должно останавливать все мои устремления, однако этого не происходит, как я ни уговариваю себя. И с третьей — сам я, ставший заложником своего чувства к вам, хотя этого никак не должно было случиться, уверяю вас, добрая вы моя, щедрая.
Медленно, медленно подбирался, силки расставлял, слова вкрапливал неспешно, разборчиво, по чуть-чуть продвигал, всё ближе и ближе к моей наивной чувствительности.
Это я потом уже про него поняла, припомнив, что с органами сотрудничает, если не сам напрямую орган.
Я:
— Может, всё ж таки покушаете второго, а то стынет уже духовка-то?
Думаю про себя, бабушка, и не знаю, как ему красиво не отказать, но чтобы вышло естественно и к взаимному благополучию этой неразрешимой для него ситуации.
Знаешь, я ведь уже поняла про нас всё, как только георгины от него взяла в руки и зашлась головой от самого факта этого мужского подарка в мой адрес.
И сразу после этого стала прицельно ждать.
Вдруг он резко вскакивает со стула и в один миг около меня оказывается, одним коротким броском. Вверх меня сдёргивает со стула и к себе прижимает, тесно и горячо, всем телом.
И так же, как и с Пашей, всё у нас получилось, точь в точь. Сначала я его ощутила, как оно воспрянуло духом. И упёрлось в меня снизу вверх. У меня в этот миг голова так закружилась в паре с глотком из хрусталя, что ноги стали подкашиваться и слабнуть. Он хотел меня на руки подхватить, как в кино.