— Солнышко моё, ты в своём уме? Посмотри на меня — где я и где все они: молодые, бойкие, талантливые, как черти, с руками, ногами, с песнями и бутылками, с пленэрами, пейзажами, натюрмортами, с отсутствием запретов друг на друга. На кой хрен кому нужен убогий копеечный натурщик, который без протеза вообще не человек, который даже обнять по-мужицки не сумеет, ежели чего! Я ж для них реликтовый экземпляр, уродец, инвалид, решивший просто не коптить небо в коммуналке, а продать своё уродство в обмен на минимальный тариф. Я ведь им интересен лишь для античного сюжета, особенно где калеки требуются и юродивые. Ты чего?
Она:
— Эти сволочи просто не знают ещё, что такое настоящий мужчина. Что это такое есть, когда женщина обмирает и проваливается в пропасть, и летит туда, не желая долететь до дна, потому что таких, кто её туда отправит, на свете раз-два и обчёлся. А когда узнают, поздно будет, вот посмотришь. Одни набалуются, другие натешатся, и все тебя позабудут. По пейзажам своим поедут с ногами и руками этими, с песнями своими и бутылками. А я не желаю, не хочу, чтобы они тобой пользовались по-всякому. Или уже попользовались?
И смотрит на него прожигающее. А у самой слёзы собираются, везде, даже из ушей, кажется, сейчас брызнут.
Ну он, как всегда, в келью, за шкаф. И протезом об паркет — грох! И так до вечера: он там, а она или в уборной плачет, или мусор носит постоянно, будто этот мусор тут же обратно нарастает, как дрожжи.
Интересно, а с папой моим она тоже в пропасть эту летала, как с Пашей, или всё там у них было по-другому, потому что в Швеции? Ты как про это думаешь, Шуринька? Я ведь даже лица его не видала, не то что фигуру и всю остальную мужскую стать. Это ведь ненормально, не находишь?
Ладно, проехали.
Короче, про меня, про разговор наш с мамой насчёт девственности продолжаю.
Говорю:
— Нет, не было пока, не пробовала. А чего — надо уже?
Она аж зашлась вся. Не смей, говорит, так про себя. С мужиками спать самое последнее дело, я-то знаю.
Я просто рот от удивления раскрыла — как же так, говорю? Это ты про что сейчас такое толкуешь? А как же Паша твой?
Она:
— Я с Пашей не сплю, я с ним живу и люблю.
Я:
— А чего ж ты охаешь каждую ночь как умалишённая?
Она:
— Своим охаю, наверно, не чужим.
Я:
— А ему тогда зачем кровь портишь, если все довольны?
Она:
— Чтоб не сдохнуть. Только ты этого не сумеешь понять. И чтоб сам он не сдох. Так устроена правда жизни. Есть то, что сильнее нас, баб, но нет того, что сильнее мужиков. Знаешь, как в народе говорят — сильный пол слабее слабого в силу слабости сильного пола к нему же. Так-то, дочка.
Как тебе это нравится, бабушка? Лично мне — никак не нравится, хотя я пока никуда не летала, ни до какого дна. Но спрашиваю всё ж таки маму свою, пока она не остыла.
Говорю:
— А разница-то в чём, в пропасть ты летишь, не зная дна, или просто нормальная любовь без истерики?
Она:
— А во всём. И чем дальше, тем страшней будет, что больше не будет. Ясно тебе?
Я:
— А если вообще нет любви никакой, не случилось? Подыхать вхолостую, девственником?
Она:
— Никто не умрёт девственником, не волнуйся, жизнь поимеет всех.
Оп-па! Вот это мама у меня! Просто Пифагор какой-то в греческой бочке из-под маслин. Или кто там жил в ней, не помнишь?
А только всё равно дура, что Пашку мучает, не даёт спокойно позировать и просится туда к нему посмотреть. У нас там обстановка особая, не для нервных, не для ревнивых и не для чокнутых от внутренней муки.
Написала «у нас», и сама себе удивилась, веришь? Как будто бы и я там вместе с ним позирую. Или рисую. Не знаю, а только есть в этом что-то высокое, волнующее, манящее. Особенно если другое никакое не умеешь делать, а хочется и имеешь. Это я про своё тело, бабушка.
Хочешь, расскажу?
Хочешь, знаю.
В общем, оно есть, но только я стала замечать это совсем недавно, в том смысле, что рассматриваю себя и изучаю, сверху и вплоть до пяточек. Вот почему я так страстно мечтаю тебя увидеть, чтобы понять, к чему я приду, к какому результату. Уж очень хочется на себя пожилую поглядеть, уже сейчас, куда меня приведёт моё тело и моё лицо.
Ты не против?
Говорят, по женской линии, от мам к дочкам, переходят бёдра, кожа, зад и пот. Но если по маме эти важные фрагменты ко мне не перешли — это я уже вижу сейчас, и никто меня в этом не разубедит, — то это определённо означает, что себя я могу увидеть, только оказавшись рядом с тобой. Через одно поколение — это научный факт. И это неважно, что ты в возрасте, Шуринька, главное я всё равно смогу оценить, почувствовать само направление, ухватить тенденцию — так говорила наша уволенная за живот географичка.
Теперь — откровенно, и только с тобой, ни для кого ещё, ладно?
Маму свою, твою невестку, я интересной больше не считаю, как бы мне ни было от этого неприятно и не хотелось о таком говорить. Раньше мне казалось, что она красивая, ладная такая и от неё всегда хорошо пахнет. Но потом я поняла, что это запах не женского аромата, а простой родственности, прикипелости ребенка к матери. А как пахнет от женщины, если отбросить тот родовой запах, зависит только от неё самой. Тут, оказывается, так много всего придумано: и кожа сама, и духи, которые нужно на себя, и не абы какие, а похитрей, с подбором. Потом ещё одежда, тоже важно, несмотря что неживое. Если, к примеру, накрахмалено, то свеженько получается, бодро. Но только знаешь, этот дух нужно чуток пригасить, согласна? Отвести крепкость и подмешать туда нежного, ласкового, тихого.
А «Красную Москву» ненавижу.
Мазалась?
Ужас! Разит каким-то приторным, как будто в морковный чай навалили сахару, потом растворили туда же ландрин и бухнули кило пудры. А другие парфюмерии не знаю никакие, только в разных неожиданных местах носом улавливаю по случайности.
Один раз в дом напротив сходила, к академикам, дядя Филимон попросил в квартиру туда передать, что отключают на недолго.
Я пошла, а дверь открыла хозяйка. Ты бы видела это, Шуринька!
Как в кино всё: на голове вуалька, на щеке родинка, как у Любови Орловой в фильме про цирк, а по телу шёлковое, в обтяг, с твёрдыми плечиками, струится и падает к туфелькам. А между ними и краем шёлка — чулочек в ажур.
В театр собирались, кажется, не меньше. Спешили. Но я успела, втянула носом — это я про запахи, про духи и прочее. Вот это было, я понимаю!
Ну всё там — сирень как будто, и словно видишь её, что не белая, а в синеву, в фиолет, в остренькое и порезче белого. А по сирени — утренний туман, вперемешечку, лёгонько, и по травке стелется, по молодой, как у нас в Башкирии была по весне, первая, ближе к озеру росла, её овцы больше другой любили, сразу же срезали под корень.