Посвящаю никому
Не считайте людей дураками, но никогда не забывайте, что они и есть дураки.
Принцип Проктера
Он ни хороший, ни плохой. Просто он добрый в злую полосочку.
Из подслушанного
ЧАСТЬ 1
Всё началось с обыкновенного кокосового ореха. Вернее, с едва заметного ростка салатного оттенка с острым белёсым и раздвоенным, как змеиный язык, кончиком, высунувшимся из наполовину сгнившего плода кокосовой пальмы. Сразу оговорюсь. Слово «кокос» происходит от греческого «сосо», что означает «обезьяна». И даже пятнистость ореха, неравномерно разбросанная по его гладкой коже, в какой-то мере схожа с обезьяньей мордой. Это обстоятельство тоже, думаю, сыграло свою роль в моей истории. Грустную. Если не самую ужасную. Так вот. Орех неприметно покоился метрах в десяти от края рыхлой тени, падавшей от пальмовой кроны на иссушённую почву дикого Ашвемского парка, рядом с которым мы с Инкой и обосновались для незаметной и привольной жизни в течение зимних месяцев. Надо заметить, здешняя зима, в отличие от настоящей московской, злобной и неустойчиво-кислой, отличалась вполне благочестивым нравом, нежным окрасом цвета рано поседевшей африканской львицы и непривычной мягкостью местных воздушных молекул. Баланс природных сил в этом месте Земли словно выражал укор остальным частям белого света, распределяя эти силы равномерно и со всей возможной выразительностью в течение светового дня. Утро изливалось бледно-сиреневым по центру восхода, с розоватым низом над линией горизонта и плавно уходило в цвет незрелого апельсина в своём почти неуловимом для глаза пути наверх. Океан вплоть до самого обеда дымился едва видимым синим паром, но затем этот пар разъедался слабым ветром, и место его занимал прозрачнейший слой воздуха, от самой кромки Индийского океана и до вычищенных этим ветром бесконечных небес. Ближе к позднему обеду воздушная прокладка между небом и солёной водой понемногу теряла прозрачность, приобретая слабо выраженный окрас самих небес, словно заражаясь их плотным и густым колером, беря синеватую подпитку не снизу, а уже сверху, от медленно садящихся на океан бирюзовых высот.
Ну а к вечеру, так же едва отличимому в этих местах от наступающей ночи, смыкание воды и воздушной верхотуры завершалось новым праздником природы — скоростным закатом спелого апельсина, безжалостно вдавливаемого местными небесами в солёную океанскую гладь. И уже к финалу бесплатного показа образовавшийся вдоль линии заката апельсиновый пар ещё какое-то время держал нас при себе, меня и Инку, не отпуская, чтобы дать шанс проговорить в свой адрес слова восхищения и восторга.
Инке с её предродовым животом стоять уже и тогда было довольно трудно, но она стояла и неотрывно смотрела туда, куда не смотреть было невозможно…
Сама территория Ашвемского парка, образовавшаяся, казалось нам, то ли незадолго до, то ли сразу после Рождества Христова, оккупированная со всех сторон неприглядным свинороем, бесстрашными коровами местного священного разлива и бесчисленными ладными и добродушными собаками, португальской ещё, колонизаторской выделки, тянулась вдоль длинной речки, вонюче протекавшей параллельным курсом по всей длине его, от Арамболя до сделавшегося окончательно русским Морджима. Но тогда, в середине девяностых, это, конечно же, было ещё не так. Совсем не так. Русские тут были пока ещё в диковинку. Тем более такие беременные русские красавицы, как моя Инуська. Да и сама прибрежная деревенька, где мы в свой второй приезд на Гоа сняли за копейки неуютный, но отдельный домик, только-только начинала переиначиваться из обыкновенного, забытого индийским богом хуторка в туристическое белокожее поселение, готовое начать жертвовать привычным раскладом дикой жизни в угоду небольшим американским долларам. Ну а доллары брали с собой, летя в бывшую португальскую колонию, эти белые русские мужчины и женщины.
Там, в этом домике, мы и прожили наш первый месяц, наслаждаясь бездельем, покоем, друг другом и сладким предвкушением скорых родов мальчика, которого мы оба так неистово ждали. Девочка у нас уже была. Ника. Никуська. Любимая засранка четырнадцати лет от роду.
Таким же укладом мы начали проживать и второй месяц из трёх, что изначально были запланированы для того, чтобы миниатюрная, но с несоизмеримо огромным животом Инуська доносила нашего пацана как положено, со всеми необходимыми для его будущего здоровья витаминами, медитациями, ферментами от молока ашвемских буйволиц, утренними кашками из смеси самодельного йогурта, мелко рубленной спелой папайи и давленной вилкой маракуйи. Ну и другими положительными эмоциями. Так мы решили, именно так — непременно вернёмся сюда ещё, донашивать и рожать, в благодарность этой земле, на которой нежданно-негаданно получилось в прошлом году зачать второе по счёту дитя. Нашего позднего мальчика.
В начале третьего месяца, незадолго до родов, Инка и обнаружила по пути на пляж этот маленький росток, пробившийся на солёный воздух и свет из глубины гниющего кокосового плода. Отсыхать и падать этому не достигшему половозрелого возраста ореху был ещё не сезон, но он упал. И пророс. Вопреки всем правильным срокам. Инка ткнула в него пальцем и сказала:
— Наш будет. Как рожу, придём и заберём его с собой. В горшок суну сначала, на Фрунзенскую, а к лету в Ахабино перевезём, на природу. С нами будет жить. А там посмотрим, во что его вытащит. И рюкзак песком этим парковым набьём, да? Для пущей приживаемости. А сейчас давай пойдём уже, а то наш макак рассердится. Весь уже, наверное, злобой изошёл, места себе не находит. И, кстати, яйца закончились. Ничего, Митюнь, как думаешь? Проскочим?
Митюня — это я. Митя. Дмитрий Бург. Муж, отец и по совместительству писатель. Булкин — по покойной маме. Раевский — по Инке, любимой жене, и Никуське, не менее любимой дочери. Гомберг — по отцу, тоже давно неживому, так уж получилось в моей семье. Итого — Бург, аббревиатурный псевдоним модного автора, пишущего в жанре нетолстых романов облегчённого содержания. Кстати, хорошо пишу — если знаю предмет, который меня волнует. Хуже — если просто догадываюсь, как там и что в предмете описания, и ухожу в чистое сочинительство. Совсем уж так себе — если понимаю, что просто ловко наращиваю текст, но при этом не чувствую его изнутри, как надо, не слышу, не ощущаю эпидермисом, не произвожу самострел с каждым новым словом. Но это шутка, так я не пишу, этот способ самовыражения не для меня. И вообще, какой я писатель, обычный или не совсем, я пока ещё для себя не решил.
К моменту нашего тогдашнего вояжа, то есть к моим сорока годам, мне удалось сохраниться под сто восемьдесят в росте, оформить в миловидную, почти незаметную округлость начинающийся животик и заметно проредить макушку до размера медали «За взятие Берлина». Такая медаль осталась от дедушки Гомберга. Но я не об этом. Я о том, что успел и победствовать лет так с десяток, до того момента, пока власть окончательно не разъела себя и не загнала в невозвратный тупик, после чего стало ясно, что надвинувшаяся жизнь необратима.