— Какая еще борьба с культом личности?
— Президент сам сказал, что нужно это прекращать. С культом личности нужно бороться. Ему самому надоело, что повсюду висят его огромные портреты. Он приказал немедленно снять все портреты.
— Вы это сейчас серьезно? Он сам приказал снять все свои портреты?
— Да! Он так и сказал: зачем везде висят мои огромные портреты? Зачем повсюду этот культ личности, немедленно все снять! Достаточно маленькой фотографии на столе…
— Вы это сейчас серьезно?
— Да…
— Значит, маленькой все-таки достаточно?
— Вполне…
— Ну видишь, Франциск, а говорят, президент ничего не делает.
Пока следователи снимали отпечатки пальцев, бабушка продолжала заниматься привычными делами. На этот раз она расклеивала по палате открытки с видами города. Она старалась украшать комнату не фотографиями, но — если только была такая возможность — репродукциями картин с изображением забытой всеми столицы. Красный костел, ратуша, цирк.
Когда ищейки ушли, в кабинет вошел Валерий Семенович. Он ждал в коридоре. Учителя истории уволили несколько лет назад. Обвинили в профессиональной непригодности. Он попытался найти другую работу, но все без исключения школы столицы побоялись брать на работу инакомыслящего педагога. С тех пор он зарабатывал на жизнь частными уроками.
Валерий Семенович поздоровался с бабушкой и, подсев к Франциску, как обычно, без долгих приготовлений начал урок. В этот раз он рассказывал о том, как 25 марта 1918 года, после бегства красных, третьей Уставной Грамотой была провозглашена Народная Республика.
— В восемь утра двадцать пятого марта в небольшом здании банка провозгласили независимость Республики, которой было суждено просуществовать всего несколько месяцев. Звучало это так, запоминай: «Цяпер мы, Рада Народнай Рэспублікі, скідаем з роднага краю апошняе ярмо дзяржаунай залежнасьці, якое гвалтам накінулі цары на наш вольны і нізалежны край. Ад гэтаго часу Народная Рэспубліка абвешчаецца Незалежнай і Вольнай Дзяржавай».
Стоит признать, — продолжал Валерий Семенович, — что по-настоящему независимыми мы никогда не были. У нас был институт гражданства, существовала своя символика, издавались почтовые марки, однако территория не была суверенной — оккупация германтов продолжалась вплоть до второй половины декабря тысяча девятьсот восемнадцатого года. После этого почти всю страну заняли красные.
В декабре девятнадцатого года, — продолжал педагог, — произошел раскол на Верховную и Народную Рады. Обе рады вступили в жесткую конкуренцию между собой, доказывая свое исключительное право на представительство…
Когда закончился очередной урок, бабушка ушла вместе с учителем. Впервые за несколько недель она решила съездить домой, навести порядок, постирать вещи. Франциск опять остался один. Он лежал и, как всегда в таких случаях, рядом с ним негромко работал заранее включенный бабушкой магнитофон:
Пішуць газэты, што нельга пражыць без газэт
Пішуць паэты, што зь вершаў складаецца сьвет
Хтосьці камусьці ня мусіць нічога рабіць
Можна прымусіць, ды нельга прымусіць любіць
Тое, што ёсьць паміж намі,
Нельга памацаць рукамi.
Тое, што ёсьць паміж намі,
Не прадаецца ў краме.
Тое, што ёсьць паміж намі,
Не разумеем мы самі…
* * *
Бабушка не приходила в течение нескольких дней. Один раз зашел отчим, перекинулся парой фраз с сестрой и вышел. Он говорил спокойно и безразлично. Со стороны могло показаться, что врач сообщил о чем-то обыденном, простом, неважном, но старуха остолбенела. Случаются моменты, когда мы слышим то, что совершенно невозможно представить. То, что противоречит самому ходу вещей. То, что вызывает непонимание, дрожь, страх: отныне дорогу нужно переходить на красный свет, германты вновь объявили войну или что-нибудь в этом роде. Старуха шмыгнула носом, протерла вмиг ставший потным лоб и, повернувшись к Франциску, с едва уловимой улыбкой, которая, впрочем, совсем не означала насмешки, но скорее демонстрировала растерянность, сказала:
— Ну што… не… не… не прыйдзе к цебе больше бабка… Да уж… Бяда! Вот жизнь… вот жыцце… Памерла твоя родная третьего дня… Замучил ты ее… Бяда! Теперь совсем один останешься… увезут цябя, наверное, отсюда… Жаль, конечно… некому навещать тебя больше… Да уж… Жаль… Бяда… И цябя… и ее… хорошая женщина была… добрая… души в цябе не чаяла… но видишь… все думали, что ты первым… а ты бабку-то свою пережил… вот как бывает… не стало… не стало старухи… а ведь такая живая была… казалось, она еще за всеми нами будет ухаживать… все успеет… а вот ведь как бывает… не выдержало сердце у старухи твоей… не смогла… не осилила… ей, конечно, помогать надо было, а никто ведь кроме меня и не помогал ей… никто не помогал! Матери твоей плевать на нее было! О себе только твоя мамаша думала! А о бабе твоей совсем не думала! Совсем! Жалко… жаль жэншчыну… да… бяда-бяда… честная была… искренняя… таких теперь мало осталось… вся без остатка твоя была… все годы эти табе отдала… совсем о себе не думала, да и что ей было думать о себе, если у нее кроме табе вообще никого не было… мать твоя… мать твоя ведь уже давно своей собственной жизнью живет… да… все у нее хорошо, а ты… ты только бабке своей и нужен был… и видишь, як получилось… пережил, переборол ты бабу свою… упрямый ты… умер бы… умер бы ты, так всем бы было лучше… всем бы было хорошо, правильно бы было, по смыслу жизни! Бабка бы твоя хоть апошния годы хорошо прожила, но нет… ты видишь, какой упрямый, лежишь тут, ну и лежи теперь один! Теперь цябя точно отсюда переведут… врач с тобой так сюсюкаться не будет… в два счета с тобой теперь справится… все ведь бабку твою жалели, а теперь…
Не дожидаясь ответа, старуха бросила тряпку и пошла к дверям. В уборке палаты больше не было необходимости. Бабушка больше не придет, и значит — ее, сестру, больше не будут отчитывать за невежество и лень. Отныне палата всегда будет чистой. Безразлично какой. Придираться больше некому. Этот мальчик больше никому не нужен. Никому.
Сделав несколько шагов, сестра остановилась, развернулась и, вернувшись к кровати, села рядом с Франциском. Стул гульнул. На этом стуле всегда сидела бабушка, женщина, которую втайне вот уже много лет она считала своей подругой. Она никогда не признавалась в этом, но если в ее жизни что-то случалось, если сын или невестка опять начинали пить, если бил муж, если соседи опять громко слушали музыку и поджигали почтовый ящик, сестра приходила именно к бабушке. Только с ней, бормоча, путаясь в словах, показаниях и догадках, она делилась собственным горем. Лишь бабушка Франциска знала, что сын сестры с каждым годом пьет все больше и больше, что в последнее время не просыхает. Пьет страшно, много. Пьет дешевое пойло, которым, благодаря политике государства, заставлены полки магазинов и иногда (если есть деньги) водку. Никто кроме бабушки Франциска не знал, что в последнее время у сына сестры случались приступы эпилепсии, что западал язык и всякий раз, заходя в палату, она думала только о том, чтобы сын не упал на улице и не умер. «Пьяным не помогают, потому что они плохие. Глядя на пьяного человека, — думала старуха, — нихто никогда не думает, чаму он стал таким, все думают только о том, что он пьян».