Донья Сойла Саравиа Дуран была родом из Уануко
[32]
; волею судьбы, которая забавы ради то возносит, то сбрасывает людей в пропасть, члены ее семейства из провинциальных аристократов превратились в столичных полупролетариев. Она училась в бесплатной школе салесианских монахинь, которую те держали (из честных побуждений или в интересах рекламы?) около частного платного лицея. Девочка выросла, как и все ее подруги, с комплексами, причем у нее это выразилось в послушании, приспособленчестве и волчьем аппетите. Она провела часть своей жизни, работая привратницей у монахинь, и свободный распорядок дня, а также неопределенность обязанностей (кем она была: служанкой, рабочей, служащей?) лишь усугубили ее рабскую покорность. Во всех случаях жизни она лишь послушно кивала головой, как корова. В двадцать четыре года, осиротев, она после долгих колебаний осмелилась посетить брачное агентство, которое и связало ее с человеком, впоследствии ставшим ее хозяином.
Донья Сойла была покорной, бережливой женой, во всем стремящейся усвоить принципы – некоторые определяли их как «эксцентрические выходки» – своего мужа. Она, например, никогда не протестовала против вето, наложенного доном Федерико на использование горячей воды (по его утверждению, горячая вода расслабляла волю и вызывала кашель). Даже теперь, двадцать лет спустя, она по-прежнему синела, стоя под холодным душем. Она никогда не выступала против пункта нигде не записанного, но всем известного семейного кодекса, гласившего, что спать разрешается не более пяти часов, дабы не порождать леность, хотя каждое утро, когда в пять часов звонил будильник, крокодилье зевание доньи Сойлы сотрясало окна. Она смиренно согласилась и с тем, что из семейных развлечений были исключены, как губительные для нравственности и духа, кинематограф, танцы, театр, радио и, как наносящие ущерб семейному бюджету, рестораны, путешествия и все связанное с попыткой украсить себя или свое жилище. Единственно, в чем донья Сойла не покорилась мужу, так это в еде: еда была ее грехом. В меню семейства постоянно включалось мясо, рыба и сладкое блюдо из крема. В этой уникальной сфере дон Федерико не смог навязать свою волю – жестокое вегетарианство. Однако донья Сойла никогда не пыталась сокрыть свой грех, не таила его от мужа, который в этот момент на своем «додже» уже въезжал в оживленный квартал Мирафлорес; дон Федерико говорил себе, что откровенность жены помогала ему если не искоренить, то по крайней мере учитывать слабость супруги. Когда желание доньи Сойлы полакомиться становилось сильнее ее покорности, она, красная, как гранат, и заранее примирившаяся с грядущей карой, пожирала на глазах у мужа поджаренный с луком бифштекс, запеченную целиком рыбу-корвину или яблочный пирог с кремом шантильи. И никогда не противилась епитимье. Если дон Федерико за съеденное жаркое или за плитку шоколада запрещал ей разговаривать в течение трех дней, донья Сойла сама себе подвязывала намордник, дабы не согрешить словом даже во сне; если же наказание заключалось в тридцати ударах по заднему месту, она торопилась спустить с себя корсет и подставить ягодицы.
Нет, сказал сам себе дон Федерико Тельес Унсатеги, бросая рассеянный взгляд на серые (этот цвет он ненавидел) воды Тихого океана, когда проезжал на автомобиле по набережной Мирафлорес, которую его «додж» обдавал гарью; нет, повторял он, в конце концов донья Сойла не разочаровала его. Но вот дети! Дети. Здесь дон Федерико потерпел фиаско. Какая разница между воинственным отрядом истребителей тварей, о котором он мечтал, и теми четырьмя наследниками, что ему подарили Господь Бог и сластена. Во-первых, у него было всего два сына. Тяжкий, непредвиденный удар. Никогда ему не приходила мысль, что донья Сойла могла родить и девочек. Рождение первой дочери явилось разочарованием, но его еще можно было приписать случайности. Но когда четвертая беременность также разрешилась существом, лишенным отличительных мужских признаков, дон Федерико, устрашенный перспективой воспроизводства неполноценных особей, раз и навсегда прекратил всякие отношения, связанные с появлением потомства, для чего заменил двуспальное ложе двумя индивидуальными матрацами. Не то чтобы он возненавидел женщин, нет, просто, поскольку он не был ни эротоманом, ни чувственным мужчиной, для чего ему существа, чьи лучшие дарования проявлялись лишь в постели или на кухне? Для него продолжение рода не имело иной цели, кроме продолжения антикрысиной войны. И надежды его улетучились как дым с появлением Тересы и Лауры, ибо дон Федерико не принадлежал к современным людям, толкующим, будто у женщины кроме чувственности есть еще и мозги и она может работать наравне с мужчиной. Вместе с тем ему была горька мысль о том, что, возможно, его имя будет втоптано в грязь. Разве статистические данные не утверждали: девяносто пять процентов женщин были, есть и будут гетерами? Ради того, чтобы его дочери попали в пять процентов добродетельных, дон Федерико организовал их жизнь по жесточайшей схеме: никогда и никаких вырезов на платьях; зимою и летом – темные чулки и блузки с длинными рукавами, им не разрешалось красить ногти, губы, подводить глаза, румянить щеки, не разрешалось делать никаких причесок – все эти челки, «лошадиные хвосты», переплетенные косички служили уловками для привлечения самцов; девочкам были запрещены спортивные игры и развлечения, предполагающие наличие поблизости мужчин, как-то: посещение пляжа или дней рождения. Нарушение этих пунктов всегда каралось телесными наказаниями.
Однако дона Федерико угнетало не только непредусмотренное появление среди его потомства женского пола. Оба сына – Рикардо и Федерико-младший – не унаследовали отцовских добродетелей. Они были вялыми, ленивыми мальцами, любителями ничегонеделанья (кроме жвачки и футбола) и не проявляли никакого энтузиазма, когда дон Федерико разъяснял, какое будущее им уготовано. Во время каникул отец заставлял сыновей работать вместе с теми, кто сражался на переднем крае, чтобы заранее подготовить их к будущим битвам, однако мальчики выполняли указание неохотно и подчинялись с откровенным отвращением. Однажды он услышал, как сыновья с омерзением отзывались о деле всей его жизни и говорили, что им стыдно за своего Отца. В наказание он обрил их, как каторжников, но эта мера не избавила от ощущения, что его предали. Теперь дон Федерико не строил иллюзий. Он знал: в случае его смерти или продолжительной болезни Рикардо и Федерико-младший не пойдут по пути, начертанному им, они изменят профессию, избрав другую, диктуемую выгодой, и весь его труд, как некая прославленная симфония, останется незавершенным.
Именно в этот момент, к вящему своему нравственному и физическому страданию, Федерико Тельес Унсатеги увидел журнал, сунутый в открытое окно «доджа» уличным торговцем: яркая обложка греховно сияла в лучах утреннего солнца. На лице дона Федерико появилась гримаса отвращения, когда он заметил на обложке фотографию двух купающихся девиц на фоне морского пляжа. На девицах красовалось некое подобие купальных костюмов, какие осмеливаются надевать лишь кокотки. Но вдруг его глазные нервы обожгло болью, он открыл рот, как волк, воющий на луну: дон Федерико узнал полуголых, нагло улыбавшихся купальщиц. Его охватил ужас, сравнимый лишь с тем, который он испытал когда-то давним утром в амазонской сельве, на берегу реки Пенденсия, когда он с трудом различил в колыбельке, загаженной крысами, рассыпавшийся скелетик своей сестренки. Зажегся зеленый свет светофора – машины, стоявшие позади его автомобиля, стали сигналить. Негнущимися пальцами дон Федерико вынул бумажник, заплатил за порнопродукцию и тронул с места; он чувствовал, что вот-вот столкнется с другой машиной, руль выворачивался из рук, и автомобиль выписывал кренделя. Он затормозил и встал у тротуара.