Он говорит горячо, взволнованно, с жаром и слащавой сентиментальностью героев кубинских радионовелл, которые до революции Кастро доминиканское радио импортировало из Гаваны. Но Агустин Кабраль слишком хорошо его знает: высококлассный актер. Правду он говорит или лжет, узнать невозможно. Кабраль отхлебнул глоток хереса с отвращением — по утрам он спиртного не пьет. Чиринос выщипывает волосы в носу.
— Вчера я был с докладом у Хозяина, и вдруг он велит мне приказать Обезьяне-Кинтанилье, чтобы тот как заместитель председателя Сената отменил все заседания, пока не будет закрыта вакансия председателя Сената. — Чиринос продолжал актерствовать. — Мне сразу пришла в голову мысль: несчастный случай или сердечный приступ, что-то в этом роде. «Что с Мозговитым, Хозяин?» — «Я бы тоже хотел это знать, — ответил он мне с такой холодностью, от которой стынут кости. — Он уже не наш, он переметнулся к врагу». Он сказал это таким тоном, что я больше не мог спрашивать. И я пошел выполнять его приказание. А сегодня утром, как и все, прочел письмо в «Форо Публико». Еще раз клянусь тебе памятью моей святой матушки: это все, что я знаю.
— Письмо в «Форо Публико» писал ты?
— Я пишу по-испански грамотно! — возмутился Конституционный Пьяница. — А этот невежда сделал три синтаксические ошибки. Я их подчеркнул.
— Тогда кто же?
Заплывшие глазки сенатора Чириноса глянули на него сочувственно.
— Какое это имеет значение, Мозговитый? Ты — один из умнейших людей в этой стране, не придуряйся, я тебя знаю с младых ногтей. Важно только одно: Хозяин рассердился на тебя за что-то. Поговори с ним, попроси прощения, объясни, пообещай загладить вину. Снова завоюй его доверие.
Он взял графин, снова наполнил рюмки, выпил свою. Здесь уличный шум был не так слышен, как в здании Конгресса. Может, стены в колониальной части города были толще, а может, автомобили избегали узеньких центральных улочек.
— Просить прощения? Что я сделал, Энри? Разве я не работаю день и ночь на Хозяина?
— Ты мне этого не говори. Расскажи лучше ему да так, чтобы он поверил. А я и сам это знаю. Не падай духом. Ты же знаешь его. По большому счету, он человек великодушный. Нутром чует справедливость. А не будь он таким недоверчивым, он не продержался бы тридцать один год. Гут наверняка какая-то ошибка, недоразумение. Все разъяснится. Попроси у него аудиенции. Он умеет слушать.
Он говорит, размахивая рукой, как будто взбадривая каждое слово, которое исторгают его пепельные губы. Сидящий, он кажется еще более толстым, чем когда стоит: огромное брюхо вывалилось из халата и поднимается-опускается, поднимается-опускается. Кабраль представил себе эти кишки, день-деньской занятые тем, что заглатывают и растворяют куски пищи, которые пожирает ненасытная пасть. И пожалел, что пришел сюда. Разве Конституционный Пьяница станет ему помогать? Даже если и не он сплел эту интригу, то в глубине души торжествует великую победу над тем, кто — вопреки видимости — всегда был его соперником.
— Я думаю, перебираю в уме, — добавляет Чиринос, изображая сочувствие, — и прихожу к выводу, что, пожалуй, причина — в разочаровании, что епископы отказались провозгласить Хозяина Благодетелем Католической Церкви. А ты был в комиссии, которой не удалось этого добиться.
— Нас было трое, Энри! В нее входили еще Балагер и Паино Пичардо, министр внутренних дел и культов. И было все это несколько месяцев назад, сразу же после Пастырского послания епископов. Почему же все обрушилось только на меня?
— Не знаю, Мозговитый. Действительно, не укладывается в голове. Я и вправду не вижу причины, почему ты попал в немилость. Искренне говорю тебе, именем нашей многолетней дружбы.
— Мы были больше, чем друзья. Мы всегда были вместе за спиною Хозяина, во всех делах и решениях, которые изменили эту страну. Мы — ее живая история. Мы, случалось, подставляли друг другу подножку, били ниже пояса, строили козни, старались переиграть друг дружку, получить преимущество. Однако крайние меры, полное уничтожение, мне казалось, были исключены. Но, оказывается, меня могут совершенно раздавить, опорочить, бросить в тюрьму. И не знаю — за что! Если ты состряпал это, поздравляю! Мастерская работа, Энри!
Он уже давно поднялся с кресла. И говорил спокойно, отрешенно, почти наставительно. Чиринос тоже начал вставать, опираясь руками на подлокотники, иначе не поднять грузное тело. Они оказались совсем рядом, едва не касаясь друг друга. Кабраль заметил в простенке между книжными полками листок бумаги с цитатой из Тагора: «Раскрытая книга — это разум, который говорит; закрытая — друг, который ждет; забытая — душа, которая прощает; разорванная — сердце, которое плачет». «Манерный и дурновкусный во всем, чего касается, что делает, что говорит и чувствует», — подумал Кабраль.
— Откровенность — за откровенность. — — Чиринос приблизил лицо почти вплотную к лицу Кабраля, и того оглушил густой смрадный дух, шедший от его слов. — Лет десять, ну, пять назад я бы, не колеблясь, состряпал против тебя что угодно, лишь бы убрать тебя с дороги, Агустин. Как и ты против меня. Вплоть до полного уничтожения. Но сейчас? Зачем? Разве у нас есть какие-нибудь счеты? Нету. Мы уже не соперники, Мозговитый, и ты это знаешь не хуже меня. Сколько осталось дышать этому умирающему? Говорю последний раз: я не имею никакого отношения к тому, что с тобой происходит. Надеюсь и желаю, чтобы все утряслось. Грядут трудные времена, и для режима лучше, чтобы ты был с ним и помог ему выдержать суровую непогоду.
Сенатор Кабраль кивнул. Чиринос похлопал его по спине.
— Если я сейчас подойду к calies, которые ждут меня внизу, и передам им, как ты мне сказал, что режим — при последнем издыхании, ты в миг составишь мне компанию, — шепнул он на прощание Чириносу.
— Ты этого не сделаешь, — хохотнула огромная черная пасть сенатора. — Ты — не я. Ты — благородный.
— Что стало с ним? — спрашивает Урания. — Жив?
У тетушки Аделины вырывается смешок, а попугайчик Самсон, казавшийся спящим, снова пронзительно заверещал. Когда он смолкает, Урания слышит мерное поскрипывание качалки под Манолитой.
— Сорняк живуч, — поясняет тетушка. — Все там же. И своем логовище, в колониальном квартале, на углу Саломе Уреньи и Дуарте. Лусиндита недавно видела его, с палкой и в домашних тапочках прогуливался по парку Независимости.
— Ребятишки бежали за ним, дразнили, — смеется Лусиндита. — Он стал еще безобразней и отвратительней. Ему ведь за девяносто, верно?
Может, достаточно она посидела-поговорила и пришла пора попрощаться? Весь вечер тут Урании не по себе. Все время в напряжении, в ожидании какого-нибудь выпада. Это — единственные родственники, которые у нее остались, и расстояние между ними — как до звезд. Ее уже начинают раздражать впившиеся в нее огромные глаза Марианиты.
— Для нашей семьи это были ужасные дни, — возвращается к своему тетушка Аделина.
— Помню, как здесь, в столовой, папа и дядя Агустин разговаривали о своих делах, — говорит Лусиндита. — А твой папа все повторял: «Боже мой, что же я такого сделал Хозяину, что он поступает со мной так ужасно?»