Когда он переворачивался на спину, он видел над собой верхнее отверстие юрты, похожее на колесо. Там медленно проплывали тучи, и раз он заметил, как высоко в небе пролетал едва видный косяк журавлей. Доносилось их далекое курлыканье, зовущее вдаль, в новые, невиданные земли.
Каган вспомнил, как он хотел проехать до Последнего моря, но уже на границе Индии не выдержал жары и все его тело покрылось красными зудящими пятнами; тогда он повернул войско обратно в прохладные монгольские степи.
Теперь, ослабевший и беспомощный, он погибает в холодной тангутской долине между лиловыми горами, где утром вода в чашках обращается в лед. С каждым мгновением силы покидают его, а лекари обманывают или не умеют найти траву, которая поможет снова сесть на коня и помчаться по степи за длиннорогими оленями или за желтыми непокорными куланами…. Куланами?.. А где красавица, непокорная Кулан-Хатун?.. И ее уже нет!.. Итак, прав китайский мудрец, что средства получить бессмертие – нет!..
Каган шептал, с трудом шевеля высохшими губами:
– Я не видел подобных страданий, когда собирал под свою ладонь многочисленный народ голубых монгольских степей… Тогда было очень тяжело, так тяжело, что натягивались седельные ремни, лопались железные стремена… Но теперь мои страдания безмерны… Верно говорят наши старики: «У камня нет кожи, у человека нет вечности!..»
[184]
Чингисхан забылся тревожным сном, а мышь попискивала все сильнее, в боку кололо, и дыхание прерывалось.
Когда каган очнулся, у него в ногах сидел на коленях китаец Елю Чуцай. Такой же длинный и худой, как Чингисхан, этот мудрый советник не спускал с больного пристального взгляда. Каган сказал:
– Что… хорошего… и что… плохого…
– Прибыл из страны бухарской твой переводчик Махмуд-Ялвач. Он говорит, что там…
– Я спрашиваю, – прошептал Чингисхан, – что хорошего… и что плохого… в жизни… я сделал?
Елю Чуцай задумался. Что можно ответить уходящему из жизни? Перед ним внезапно пронеслись вереницей сотни образов… Он увидел голубые равнины и горы Азии, прорезанные реками, помутневшими от крови и слез… Вспомнились развалины городов, где на закоптелых стенах громоздились рассеченные и распухшие тела и стариков, и детей, и цветущих юношей, а издали доносился глухой шум громящих монголов и их незабываемый вой при избивании плачущих жителей: «Так велит «Яса»! Так велит Чингисхан!..»
Ужасный смрад от гниющих трупов изгонял последних уцелевших жителей из развалин, и они ютились в болотах, в шалашах, каждое мгновение ожидая возвращения монголов и петли аркана, которая уведет их в мучительное рабство… Одна картина вспыхнула с ослепительной яркостью. Близ стен разрушенного Самарканда лежал на спине, раскинув сухие длинные ноги, большой тощий верблюд; жизнь еще теплилась в его полных ужаса глазах. Несколько человек, почерневших от голода, отталкивая друг друга окровавленными до локтей руками, вырывали из распоротого живота верблюда куски внутренностей и тут же торопливо их пожирали…. Лежавший безмолвно Потрясатель вселенной длинными костлявыми ногами и иссохшими руками был похож на того верблюда, и такой же ужас смерти вспыхивал в его полуоткрытых глазах… И так же возле его тела уже теснились, отталкивая друг друга, наследники, стараясь урвать куски от великого кровавого наследства…
– Разве ты… не можешь вспомнить?.. Скажи!
Елю Чуцай прошептал:
– Ты в жизни сделал много и великих, и потрясающих, страшных дел. Правдиво их перечислить сможет только тот, кто напишет книгу о твоих походах, делах и словах…
– Приказываем… призвать… людей знающих, чтобы… они… написали… сказание… о моих походах… делах и словах…
– Это будет сделано.
[185]
В юрте было тихо. Иногда потрескивал костер или порыв ветра, влетевший через крышу, закручивал голубой дымок над костром из сухой полыни и вереска. Опять прошипели слова:
– Что же… самое лучшее… из того… что я… сделал?
Желая утешить умирающего, Елю Чуцай сказал:
– Самое лучшее из твоих дел – это твои законы «Яса». Следуя почтительно этим законам, твои потомки будут править вселенной десять тысяч лет.
[186]
– Верно! Тогда… настанет… спокойствие… кладбища… в пустынных степях… вырастет… тучная трава… а между могильными… курганами… будут пастись… только одни… монгольские кони…
И, помолчав, каган добавил:
– И своевольные… куланы…
Чингисхан лежал неподвижный, закрыв глаза, с заострившимся носом и ввалившимися висками.
Бесшумно вошли Махмуд-Ялвач, китайский лекарь и главный шаман. Опустившись на колени в ногах у кагана, они замерли, ожидая, когда он очнется и заговорит. Каган открыл глаза, и взгляд его остановился на Махумд-Ялваче.
– Как управляет… западным уделом… мой сын… Джагатай?
Махмуд-Ялвач, благообразный и нарядный в красном халате с белоснежной чалмой, скрестив руки на дородном животе, склонился до земли.
– Твой доблестный сын Джагатай-хан, и все монголы-багатуры, и все покоренные народы его удела на берегах Сейхуна и Зеравшана молят Аллаха о твоем здоровье и желают царствовать много лет.
– А как управляет… правитель северных народов… мой… старший сын… Джучи-хан?
Махмуд-Ялвач закрыл лицо руками. Согласно монгольским обычаям, при разговоре о смерти близкого человека неприлично упоминать обыкновенное имя покойного, уже ставшего «священной тенью», а необходимо говорить иносказательно, заменяя его имя другими почтительными словами. Поэтому Махмуд-Ялвач начал издалека:
– Получивший твое повеление правитель северными народами объявил бекам, что готовит великий поход…
– Против меня?
– Нет, великий мой государь! Острия копий были направлены на запад, в сторону булгар, кипчаков, саксинов и урусов. Но поход не мог состояться, и все воины разъехались по своим кочевьям. Как удар грома в ясный день, великое горе обрушилось на всех!
– Объясни!
– Для ханской семьи была устроена в степи большая охота. Пять тысяч нукеров растянулись облавой по равнине и выгнали из камышей и кабанов, и волков, и несколько тигров. А другие пять тысяч всадников пригнали издалека, из степи, и сайгаков, и джейранов, и диких лошадей. Когда вечером после охоты запылали костры и должно было начаться пиршество, нукеры не могли найти того, кто из самых страшных боев выходил не задетым стрелами. Его долго искали и наконец увидели, но как! Он лежал одинокий в степи, еще живой, на нем не было ни капли крови, но он не мог произнести ни одного слова, только смотрел понимающими глазами, полными гнева…