Невеселые воеводовы раздумья резко-визгливой репликой прервал маэр Циттель. Пристукнув ножнами шпаги о пол, он бестактно громко прокричал:
— Князю и фоефоде Ифану Семенофичу у Астрахань-города нада было хорошо браль фороф за руки-ноги и фсех раздефать! Ружья, сабля отбираль, с голым-м… спина нах хауз — домой пускаль! Теперь фор Стенька красофаться как… как из сказка красифый рыцарь на богатый коне фер-хом! Да!
Михаил Хомутов, не сдержавшись, захохотал, сотник Пастухов подергал длинными, отвислыми, с густей сединой усами, не без издевки поучил прыткого Карла Циттеля:
— Не торопись, маэр, в герои, коль ворог от тебя за тысячу верст! Моли своего лютеранского бога, чтоб тех фороф с Дона да под наши берега не нанесло буйными ветрами!
— Напугаль до умиральки! — фыркнул гололицый маэр и презрительно скривил тонкие губы. Его светлые глаза глядели на сотников с наглым вызовом, особенно на все еще улыбающегося Михаила Хомутова. — Фороф-казакоф бить нада, а не любофалься ими!
— Тебя, Карла, учить словами все едино что с бороной по лесу ездить! — безнадежно махнул рукой Пастухов. — Есть на грешной земле такие вот упрямцы, коих сразу и не похоронишь…
— Меня захотель хоронить, да? — вскинулся на длинные ноги Карл Циттель. — Я на честный государя служьба пришель, а не ла-ла про донских разбойникоф говориль! Я шпагам буду махаль, а не языком!
— Вот голова неразумная, — невозмутимо пожал плечами Михаил Пастухов. — Муж впрягать, а жена лягать, так и сладу в доме нет! Ему говорят, что донские казаки не пустозвонные бахвалы, они от рождения ратному делу учатся! А ты, Карла, со своей шпажонкой прыгаешь. Иной казак тебя адамашкой без большого труда раздвоит от головы до того места, на коем за столом сидишь! Вместе с железками, в которые ты рядишься больше для близиру, чем по нужде!
— Да я тфой казака…
— Ну-ну, свару не затевайте, не к часу! — Воевода резко, даже сурово утишил готовую было вспыхнуть ругань среди командиров, когда и до оскорбления уже недалеко. — Все мы люди служивые, храбрые, присягу и крестное целование великому государю и царю Алексею Михайловичу исполним до последнего смертного часу… Теперь к делам, стрелецкие командиры. Вчера мною велено вот городничему Федьке Пастухову навозить срубовых бревен, так чтобы стрельцы от починки надолбов, сторожевых башен и ворот не отлынивали и не пеняли на крепкие морозы… А то за этими морозами скоро придут весенние пахотные работы, да рыбный промысел, да дичь полетит всякая. Чтоб в те горячие деньки зазря стрельцов от хозяйства без нужды не отрывать. Ступайте, командиры, мне к иным делам еще приступать… И еще вот что, сотники! — неожиданно сурово, с каменным лицом добавил воевода. — Следите, чтоб стрельцы не баламутили посадских смутьянскими разговорами! Это я о твоих стрельцах говорю, сотник Хомутов! Красноречив не в меру твой дружок Никитка Кузнецов всякие сказки баить, хотя я самолично его упреждал!
«Это когда ты с рейтарами к Никитке за подсвечником ввалился средь ночи?» — чуть не слетело с языка язвительное примечание у Михаила, да враз смекнул, что тогда Никите на воле не быть и дня! Ответил коротко, но с потаенным смыслом — намеком воеводе:
— Никита, надо думать, помнит и поныне о том разговоре, воевода. Упрежу еще разок, более о своих странствиях в кизылбашских землях говорить не будет.
С тем и оставили стрелецкие командиры жарко натопленную приказную избу.
* * *
С шумом и треском, торчком вздымая полуаршинной толщины льдины, бурля и напирая на берега, освобождалась от тяжких зимних оков Волга и ее младшая сестра Самара. И этот несмолкаемый многодневный гул покрывал порою колокола, которые сзывали благочестивых горожан и посадских к церковной службе.
— Антип-половод
[107]
пришел к часу! — кричали ликующие посадские.
— Антип воды распустил, не припоздал! Быть нынешнему лету добрым и щедрым для пахаря!
Бурлила Волга, кипела кровь в венах полного сил и страсти воеводы! И не было уже, казалось, никаких сил сдерживать себя! Будь его соперником человек попроще, давно бы верные ярыжки отправили его в долгую дорогу к водяному, но сотник Хомутов, словно хитрый лис чуя за собой слежку, стерегся, один по ночам не ходил, двери держал на запоре, под подушкой — пистоль и добрая сабля на стене рядышком…
Вот и в эту ночь Иван Назарович до того распалил себя безумными видениями, что начал грезить, и, стиснув в полусне руки на груди, вдруг отчетливо ощутил около себя горячее и гибкое тело молодой сотниковой женки… С тоской и с надеждой на уступчивость заглядывает он в ее янтарно-сияющие глаза, но вместо страстного, желанием приглушенного шепота слышит суровое, как отповедь, слово:
— Не ходи за мной, воевода! Не срамись сам и не срами замужнюю бабу!
И свои собственные слова, отраженные от чутких стен пустого храма, доносятся опять до воеводы:
— А нешто знает собака пятницу? Как проголодается, все подряд ест; и постное и скоромное… Все едино тебе от моих рук не отвертеться, хотя бы и сотника потерять мне пришлось!
— Отойди, бес постылый! — в ненависти и в гневе вскрикивает Анница, в руке у нее вдруг сверкает острый нож…
Воевода вскидывается с измятой постели, долго приходит в себя, мнет лицо влажными, дрожащими пальцами. Успокоившись, встал с кровати, толчком распахнул окно и с жадностью вдохнул прохладный, особенный весенний воздух, в котором слились воедино запахи воды, земли, сырого песка и влажного дерева. Стоял, глядел на темную волжскую воду, и на проплывающих вдали редких льдинах ему опять же чудилась босоногая Анница Хомутова с длинными, как у русалки, расплетенными волосами, в просторной белой сорочке… Иван Назарович молил скорее взойти солнце, но и день не давал ему облегчения. Противу собственной воли он каждый день вновь и вновь занимал место в соборе так, чтобы хорошо видеть молящуюся Анницу. И ежели она иной раз меняла привычное место — слева от амвона, то воевода, стараясь войти в собор после Хомутовых, непременно протискивался ближе и, вгоняя молодую стрельчиху в краску стыда и гнева, горячими неотрывными глазами ласкал ее шею, щеки и губы…
Спустя неделю после ледохода на Волге взволнованная Анница, накрывая стол пришедшему со службы в дальнем разъезде супругу, не сдержалась и сказала с нескрываемым раздражением:
— Ныне вновь воевода мне дорогу конем загородил, как шли мы с матушкой и с Параней Кузнецовой от обедни.
Михаил медленно отстранил ложку ото рта, перестал хлебать щи, легкая бледность легла на чистое, только что бывшее румяным лицо.
— Неймется долгоносому кобелю, стало быть… Молвил что?
Анница присела рядышком, ответила, что слов никаких воевода Алфимов ей не сказал, только постоял малое время, не пропуская, потом недобро усмехнулся и поехал далее, к приказной избе. С ним был и его холоп Афонька, будто петух разодетый, в ярких синих шароварах и в малиновой шапке.