– Нет!
– Вы себе представить не можете!..
Он не успел сказать, распахнулась дверь, именно распахнулась, и в палату ввалилась компания: большой Суламанидзе, коренастый Вяземский, а впереди всех Алексей Валентинович Румянцев. За спиной Суламанидзе Сорокин разглядел разгневанного Мигдисова. Тот протестовал, но хитрым манёвром оказавшийся у него за спиной Суламанидзе сумел его втолкать в палату.
– Ну! Господа… так нельзя… так не положено, чтобы распивать в…
– Скажите ещё – в храме… – вставил Румянцев.
– Эскулапа… – добавил Вяземский.
– Эскалопа! – завершил Суламанидзе, все засмеялись, и Степан Гаспарович сдался:
– Только немного и недолго!
– А тогда зачем? – Штин подошел к нему, но сначала он ударил пяткой в стену.
Тосты, тосты, тосты, тихие, прерываемые всплесками громкого смеха, который было трудно сдержать, шиканье Мигдисова… Застолье продолжалось больше часа. Сорокин, косясь на молчавшего и только ухмылявшегося Штина, рассказывал про дело с хунхузами. Все, кто присутствовал в палате, были опытными солдатами и радовались такой блестящей победе над превосходящим и отлично вооружённым противником. Шестьдесят китайских солдат майора Ли Чуньминя в учёт не брали, и оправданно – стреляя, они только шумели.
– Каково соотношение потерь? – спросил разомлевший, порозовевший подполковник Румянцев.
– Пятьдесят три хунхуза и семь наших, из них один раненый штабс-ротмистр Завадский, – пристально глядя на веселящихся гостей, странным голосом произнёс Штин.
«Как это? – подумал Михаил Капитонович. – Почему семь? Я насчитал только шесть! Нас на плато всего было тринадцать: десять добровольцев и нас трое! Наверное, обсчитался!» – решил он.
Встал Мигдисов:
– Ну что, господа, пора, а то вы мне всю больницу перебаламутите, тут всё же полицейское отделение.
Гости, у которых взрывы смеха ещё продолжались, стали прощаться.
– Миша, вы задержитесь, – попросил Сорокина Штин.
Михаил Капитонович повернулся к Вяземскому и жестом попросил его и Суламанидзе подождать на улице.
– Одинцова повесили… – глядя в только что закрывшуюся дверь, сказал Штин.
– Как это? Кто?.. – Сорокин сел, не видя на что.
– Пока не знаю… Вырвусь отсюда, поеду разбираться… Не говорите никому.
– Я с вами!
– Исключено, Мишель! Я сам… Может быть, это родня его голубиц… Тогда… сами понимаете! – промолвил Штин и похлопал Сорокина по плечу. – Идите, Мишель, идите! Вас ждут!
Сорокин спускался по лестнице сам не свой, он чувствовал себя как попавшая в паутину муха. Повесили Одинцова. Тогда действительно получалось семь. Сорокину не верилось в слова Штина о том, что это «может быть родня его голубиц…». Он шёл и думал о том, что русские отцы и братья могли побить, могли взять в батоги, стрельнуть и даже попасть, но не убить, а тем более повесить, казнить – убить осмысленно и наверняка.
До первого этажа и гардеробной оставался один пролёт, и Сорокин понял: «Вот почему, когда я пришёл, Штин был мрачный! Ему сообщили!»
На улице его ждали. Вяземский стоял под руку с Наташей Румянцевой, были ещё две девушки, подруги Наташи: Юля и Леля, их вовсю веселил Давид Суламанидзе.
– На Солнечный! – прокричал Суламанидзе, когда Сорокин вышел из дверей больницы. – Сегодня веранда в «Привале трёх бродяг» – наша! Это наш привал, и мы три бродьяги!!!
Это было трудно. Михаилу Капитоновичу было очень трудно находиться в компании. Он знал, что, несмотря на костюм и шляпу с замечательной шёлковой лентой, он выглядит плохо, но самое плохое – это то, что он никому ничего не может объяснить – он дал слово! Ему сейчас было тяжело находиться среди кого угодно, кроме – Штина. Компания отправилась на Солнечный остров и действительно заняла всю веранду небольшого ресторанчика, который действительно назывался «Привал трёх бродяг». Суламанидзе всех веселил и задавал тон компании. Сорокин старался смеяться впопад, но у него это получалось плохо. В какой-то момент Георгий на ухо спросил, что, может быть, он себя неважно чувствует и заболел. Сорокину было нечего сказать, и он соврал. Он пытался встряхнуться, он заметил, что на него смотрит Леля, но ему было невозможно ответить на её взгляд, потому что ответить так, как он мог это сделать сейчас, значило бы незаслуженно обидеть её. Он видел, что она очень хорошая девушка, красивая, молодая и, может быть, он ей нравится. Михаил Капитонович мог сказать, что и она ему приглянулась, но известие про Одинцова расстроило его так, что не хватало сил сделаться милым шутником или меланхолическим обольстителем, это его злило. И из-за кого? Из-за Одинцова! «Да кто он такой? – пытался думать Михаил Капитонович. – Крестьянский мужичонка… попал в передрягу… оказался причиной «истории»!» Михаил Капитонович заставлял себя так думать, но он так не чувствовал. Он чувствовал, что в той череде жертв и смертей, которая прошла перед его глазами за последнее время, Одинцов – это жертва, переполнившая чашу терпения своей бессмысленностью. Он наверняка знал одно – Одинцова не за что было лишать жизни.
После разгрома хунхузов Михаил Капитонович пребывал в радостном расположении духа, однако моментами непонятно почему на него вдруг накатывала тревога, и он не мог ей дать объяснение. Это его расстраивало, и тогда он вызывал из памяти славные минуты боя или же письма Элеоноры, и снова появлялась радость, и она отодвигала тяжёлое чувство. Откуда оно взялось, он не понимал. Так было и сегодня, когда он шёл к Штину, и он говорил себе: «Какая тревога? Иду к Штину, у меня в руках букет цветов, а в портфеле – коньяк. А в планах друзья, пляж, Сунгари и красивые девушки! К чёрту!» И вот о Штина, точнее, о его обстоятельства – Одинцов был его человеком – всё и разбилось. И он вдруг понял, что это всё – Харбин! Чёртов Харбин! Несмотря на всю свою русскость – это была не Россия, это был не его Омск.
Когда в вечерних сумерках весёлая компания вернулась в город и высадилась на набережную, недалеко играл духовой оркестр, состоявший, как ни странно, из застрявших в Харбине офицеров и солдат чешского легиона. Сорокин посмотрел в сторону оркестра, а потом на Лелю, но она от него уже отвернулась.
4 июня в среду Сорокин пришёл к Штину.
– Мишель, что с вами? Вы как будто бы три дня не выходили из боя! Или вы пьёте?
Сорокин смутился и промолчал.
– Вы это что – из-за Одинцова?
Сорокин пожал плечами и тихо вымолвил: – Одинцов – это… – Что – это?
– Это – непонятно! Это – какая-то последняя капля!.. Бессмысленная…
– Ясно!.. А сколько вам лет? Столько знакомы, а никогда не интересовался!..
– Двадцать четыре…
– Двадцать четыре! – задумчиво повторил Штин. – Когда мне было двадцать четыре, убили Гришку Распутина! Вы спросите – какая связь? Отвечу – никакой! Я догадывался, что вы ещё молоды, поэтому и говорю вам – уходите из полиции…