– Какую санитарку? – спросил он, от упоминания «санитарки», не «санитара», а именно «санитарки», у него свело зубы и онемел язык.
– Обыкновенную! Санитарка – звать Тамарка! Глафира!!! – закричал Серебрянников.
– Не надо! Не надо никаких санитарок, я тут голый совсем!!! – проорал Сорокин.
Занавеска отодвинулась, и сверху из-под потолка на него смотрел Серебрянников.
– А что, вас скоблить… когда вы оденетесь? – Он задвинул занавеску. – Ладно, сначала вымойтесь, только не вытирайтесь! Поняли? А то как же вас намылить?
– А сколько ей лет? – Сорокин попробовал рукой струю, его ещё била дрожь.
– А какое вам до этого дело? Вы же на процедуре! Глафира!!!
– Што, Сергей Платонович?
– Дайте этому молодому человеку бритвенный прибор, он попробует сам, он стесняется!
– Ну и пусть его! – услышал Сорокин.
Женский голос прозвучал так близко, как будто бы санитарка по имени Глафира, а никакая не Тамарка стояла уже через занавеску. Занавеска сдвинулась, Сорокин в ужасе шарахнулся, чуть не поскользнувшись на мокром кафельном полу, на него смотрела толстая, приземистая немолодая баба в белом колпаке, который сидел у неё на бровях и ушах, и в ярко-белом халате, натянутом на оплывшее тело, как резиновый.
– Тута и скоблить-та неча, да и стесняются оне, как дитя малое.
Санитарка Глафира сунула Сорокину свёрнутое вафельное полотенце. Сорокин, не отрывая левой руки, которой прикрывался, протянул правую, свёрток был большой, Сорокин не удержал его, вернее, удержал за угол, свёрток размотался, и всё, что в нём было, упало на мокрый кафель.
– Оне ищё и безрукай! – пробормотала Глафира, махнула рукой и утиной развалочкой повернулась к выходу.
Сорокин двинул назад занавеску и поднял с пола большой кусок, судя по цвету и запаху, дегтярного мыла, бритву и раскисший пакетик с тальком. «Ничего, управлюсь и без Глафиры», – подумал он и после этого с наслаждением подставил под горячие струи сначала лицо, а потом плечи.
Из душа Сорокин вышел насухо обтёртый и одетый в исподнее.
– Я, как мог, сделал, Сергей Платонович! – крикнул он. – Осталось только голову!
– Ну, с головой Глафира справится, – ответил Серебрянников и вошёл в перевязочную. – Садитесь на кушетку… Глафира! Несите машинку!
В перевязочную снова вошла Глафира и за несколько минут обкорнала голову Сорокина ручной машинкой для стрижки.
– Ну вот! – сказал Серебрянников и протянул Сорокину тёмный флакон. – Так и быть, поскольку нам на Пекинскую – разорение с вами, – вот приличная мазь, вместо керосина. У меня, знаете ли, супруга беременная и не переносит резких запахов! Вы… мы сейчас с Глафирой выйдем, раз вы такой стеснительный… а вы намажьте этой мазью сами знаете где, а потом мы устроим на вас примерку. Идём, – сказал он Глафире и слегка ткнул её в бок. Глафира, не оборачиваясь, отмахнулась от Серебрянникова, тот оглянулся на удивлённо глядящего на это Сорокина и хитрюще ему подмигнул.
Пересекали Большой проспект, когда уже начинало смеркаться. Неожиданно хлынул ливень, и они встали под маркизом. За несколько секунд под маркизом ювелирной витрины огромного двухэтажного Чурина собралось человек пять. Прохожие запрыгивали из-под струй и теснили Сорокина и Серебрянникова к большому витринному стеклу. Сорокин глянул снизу вверх на длинного Серебрянникова и позавидовал ему. Тот поверх голов любовался золотыми сверкающими струями дождя, попавшими в косой луч солнца. Михаил Капитонович вспомнил свою прабабушку, жившую очень долго и всегда выгонявшую его и младшего брата на зелёную траву их двора между домом и конюшней, когда шёл вот такой слепой, или грибной, дождь.
Элеонора Боули несколько минут назад вышла из редакции. Она должна была встретиться с женой английского консула в Харбине, у неё оставалось немного времени, и она зашла в Чуринский магазин выбрать подарок для матери. Несколько дней назад Элеонора проходила мимо витрины ювелирного отдела и увидела среди выставленных изделий золотую брошь. Та подходила к уже купленному бархатному платью, и сегодня она решила эту брошь купить.
Она искала брошь, на витрине их на синем бархате было много, в этот момент пошёл дождь и на улице под маркизом стали собираться люди, они загородили собою свет. «Good damn!» – с чувством выразилась Элеонора. На улице сверкали косые струи дождя, но их загораживали низкий маркиз и фигуры, среди которых была одна очень высокая. Элеонора шагнула в сторону, чтобы фигура не мешала, – такими красивыми были золотые струи в лучах заходящего солнца. Вдруг обладатель фигуры обернулся и вперился в неё взглядом. Это был молодой человек в пенсне и с очень вьющейся пышной копной волос. Его взгляд был выразительный, и ухмылка была выразительной. Элеонора не отвела глаз, пальцем натянула вуалетку и подумала: «Нахал!» Она отвернулась, всё равно брошь она не нашла и решила посмотреть что-то на прилавках.
Ливень кончился внезапно. Сорокину даже показалось, что он видел, как в воздухе летела последняя капля и, одинокая, вздула пузырь на мокром тротуаре. Те, кто стоял перед ним, вытягивали вперёд руки, щупали воздух и, щурясь, заглядывали наверх. Серебрянников толкнул Михаила Капитоновича локтем, Михаил Капитонович на него глянул, Серебрянников показал головой внутрь магазина и скроил восхищённую мину. Сорокин обернулся, посмотрел, увидел спину женщины, отходившей от витринного стекла в тёмную глубину ювелирного отдела. Он вопросительно глянул на Серебрянникова, но тот уже выставил из-под маркиза руку и всем телом шагнул вперёд.
– Что там? – спросил его в спину Сорокин.
Серебрянников оглянулся и махнул рукой.
– Уже ничего, но очень хороша, по-моему, брюнеточка, и где-то я её уже видел!
Сорокин поджал губы. Он подумал, что Серебрянников большой сластолюбец: Глафиру поддел, судя по её мине, не в первый раз, и это при беременной жене, и в витрине магазина через стекло что-то углядел – брюнетку! Сорокин не увидел ничего, только спину.
Серебрянников рвал вперёд, но из-за луж ему пришлось умерить свой циркульный шаг, и остаток пути они с Сорокиным разговаривали. Серебрянников ответил на вопрос и рассказал, что убежал «от вас» из эшелона, потому что был уверен, что Штин «его съест».
– Не люблю немцев, да ещё военных.
Сорокин внутренне поморщился, когда услышал «от вас», но ничего не сказал и удивился тому, что Штин произвёл на Серебрянникова такое впечатление. Штин был, как все говорили, «добрый малый и нормальный пьющий русский человек», и никто не вспоминал о том, что он немец. Однако этого Сорокин говорить не стал.
– А вы что же? После вашего октябрьского визита в прошлом году? – в свою очередь задал вопрос Серебрянников.
Михаил Капитонович уже думал об этом, но всё же замялся.
Серебрянников замедлил шаг и обернулся.
– Ну, так что же?
Сорокин уже ответил на этот вопрос, мысленно, когда мылся, – он всё равно прозвучал бы. Их всех: его, Штина, Вяземского, Одинцова и Суламанидзе – раненых, грязных и голодных, приняли в доме подполковника Румянцева как родных, и вся семья без разбора принимала в этом участие. Тогда, особенно в первые минуты, Михаил Капитонович старался не попадаться хозяину дома на глаза, как только увидел, что тот поджимает левую руку, но Румянцев подошёл к нему и шепнул на ухо: «Не смущайтесь, голубчик, война – не мать родна! Со всяким могло такое случиться! Какое у нас тогда было оружие?!» Они нашли адрес рано утром, когда Румянцевы ещё спали, у калитки столкнулись с поваром, и через несколько минут он вышел вместе с Алексеем Валентиновичем. Румянцев всплеснул руками, и тогда Михаил Капитонович увидел, что левую он поджимает. Румянцев вернулся в дом, разбудил младшую дочь – хорошенькая, ещё подумал Михаил Капитонович – и отправил её ловить извозчика. Их позвали в дом, но они отказались, потому что были вшивые. Тогда Алексей Валентинович завёл всех в деревянную кухню в саду и сам разжёг печку, на которой, судя по развешанным на стенах медным тазам, какие Сорокин видел в хозяйстве своей матери, летом варили варенье. Там они согрелись и напились чаю с белыми бутербродами и варёной колбасой, пахнувшей так, что каждый из них готов был сойти с ума. Поручик Суламанидзе что-то по-грузински ворчал себе под нос и поддерживал под локоть Вяземского, помогая тому донести бутерброд до рта. Он допил последний глоток чая, куда попросил насыпать восемь ложек сахара. Штин его спросил, почему не десять, – тот ответил: «Будет слишком взвэшэнный раствор!» Поставив стакан, Суламанидзе оглянулся и, отрыгнув, произнёс: «Аграблю синагогу и построю калбасный завод!» Одинцов, водивший диким взглядом – от стакана с чаем к бутерброду с колбасой и обратно, поднял голову и спросил: «А почему синагогу?» Насытившийся Суламанидзе откинулся на деревянную стенку кухни и сказал: