— Потому что непохоже, чтобы ты всю дорогу стоял в сторонке — этакий фельдмаршал, руководящий битвой издалека, вроде Маленького Капрала, что стоял в эффектной горделивой позе на холме, наблюдая за битвой при Аустерлице. — Грей помедлил, искоса глядя на Кухаря. — А что, бекона не нашлось для Проповедника?
Это черные из заведения миссис Блант прислали, — ответил малый. — А который принес, сказал, что бекон у них кончился.
Такого знатного пленника и таким дерьмом кормите, это ж надо — холодная каша! — Юноша поспешно удалился, а Грей опять обратился ко мне: — Ведь поначалу ты в сторонке не стоял. Н-да, вот на что надо обратить внимание! Ты прямо будто из-под палки... ну-ка, ну-ка... Зашелестели страницы. Я сидел неподвижно, весь в поту, с колотящимся сердцем. Его слова (мои? наши?) гремели у меня в мозгу, как какой-нибудь жестокий и скорбный стих Писания: ...подходя к двери, я увидел, что Билл выволок миссис Уайтхед из дома и на крыльце чуть не начисто отсек ей топором голову от тела. Рассказывать было так просто, но почему же теперь, произнесенные Греем, эти слова вызвали у меня такую тревогу и тоску? Вдруг в память будто сами вломились мрачные строки: “После сего видел я в ночных видениях, и вот — зверь четвертый, страшный и ужасный и весьма сильный; у него — большие железные зубы; он пожирает и сокрушает, остатки же попирает ногами... Видел я тогда, что за изречение высокомерных слов зверь был убит в глазах моих, и тело его сокрушено и предано на сожжение огню”. На миг воочию предстала тощая фигура Билла, его черное как ночь, резко очерченное лошадиное лицо с выпученными глазами, проломленным носом, отвисающими тонкими розовыми губами и белозубой, накрепко приставшей кровожадной ухмылкой — лицо прирожденного убийцы, тупого и жестокого; меня даже передернуло, и не просто от холода, а будто лихорадка пробрала до мозга костей.
Как из-под палки. Horribile dictu...
[2]
Теперь двинемся от конца к началу, где волей-неволей все время мысленно возвращаешься к убийству твоего последнего хозяина — приснопамятного и, добавлю еще от себя, благодетельного мистера Джозефа Тревиса. “У нас было такое общее мнение, что первую кровь должен пролить именно я. С этим намерением я, вооруженный топором, вошел вместе с Биллом в хозяйскую спальню, но из-за темноты смертельный удар у меня не получился, топор только слегка задел голову хозяина, тот спрыгнул с кровати и стал звать жену. То были его последние слова, Билл прикончил его тесаком”... и так далее, и так далее. — Грей вновь смолк, мрачно обратив ко мне покрасневшее лицо с этими его пятнами и выступившими красными паучками сосудов. — Что ж такое? — проговорил он. — Биллу там было ничуть не светлее, чем тебе, если он, конечно, не из кошачьего рода-племени. Я ведь к чему все это, Преподобный. К тому, что... ну, ты впрямую этого не говоришь, но напрашивается: дескать, непосредственно твоей можно считать только одну жертву. Более того, выходит, если я правильно понимаю, что сам акт убийства или попытки убийства потряс тебя, и пришлось Биллу выполнять за тебя всю грязную работу. Далее: как это ни странно, но Билл чуть ли не единственный из твоих негров, кого в ходе всех этих беспорядков убили. Выходит, предлагается верить тебе на слово. Убил только раз, в дальнейшем убивать не хотел — звучит приятно, только верится с трудом. Пойми, Преподобный, все ж таки ты был их предводитель...
Спрятав лицо в ладонях, я думал: да, ныне познаю истину об этом звере, который был отличен от всех и очень страшен, с зубами железными и когтями медными, пожирал и сокрушал... Я почти уже не слушал Грея, который продолжал рассудительно:
Или вот, Преподобный: та же ночь, но чуть позже, после Тревисов, Ризов и старика Салатиэля Френсиса. Вы прошли полями и затем “...не успели мы подобраться, как в семье нас заметили и заперли дверь. Зря надеялись! Билл топором сразу вышиб ее, мы ворвались и нашли миссис Тернер и миссис Ньюсом полумертвыми от страха. Билл без промедления убил миссис Тернер одним ударом топора. Я схватил миссис Ньюсом за руку и той шпагой, с которою меня застигли при поимке, нанес ей несколько ударов по голове” — теперь слушай внимательно! — “но убить ее у меня не получилось. Обернувшись и заметив это, Билл разделался и с ней тоже...”
Вдруг я оказался на ногах перед Греем, натянув свою цепь до предела.
Хватит! Хватит! — закричал я. Мы сделали это! Да, да, мы это сделали! Мы сделали то, что надо было сделать! И хватит перечитывать тут про меня и Билла! Хватит во всем этом рыться! Что должны были, то и сделали! И хватит уже!
Грей в испуге отпрянул, но когда я расслабился и с трясущимися от холода коленями обмяк, глядя на него с таким видом, словно сожалел о вспышке внезапной ярости, он тоже успокоился, опять удобно расположился на скамье и, в конце концов, говорит:
Что ж, если ты так считаешь, ладно. Тогда это твои похороны. Пускай я кровь от свекольного сока не отличу. Но я должен прочитать, а ты должен подписать это. Таково распоряжение суда.
Простите, мистер Грей, — пробормотал я. — Я правда не хотел дерзить. Просто, я думаю, вы не понимаете, и я думаю, наверное, уже поздно что-либо объяснять.
Я медленно перешел снова к окну и стал глядеть на проливной утренний свет. Выдержав паузу, Грей опять принялся тихо и монотонно читать; потом зашелестел страницами — видимо, в замешательстве.
Гм. “...Молча окидывал довольным взглядом изуродованные тела”. Это я специально выделяю. Впрочем, это уже излишество, правда?
Я не ответил. Слышно было, как в соседней камере Харк хихикает, отпуская себе под нос какие-то шутки. На улице продолжала лететь мелкая снежная пыль; она начала уже укрывать землю тончайшим белым слоем, словно инеем, бестелесным, как если на морозе дохнуть на стеклышко.
Encore, как говорят французы, то есть опять двадцать пять: “... и сразу пускались на поиски новых жертв”. Но это — ладно. Поехали дальше... — И опять он завел свое монотонное бормотанье.
Я устремил взгляд на реку. На том берегу, под деревьями, что растут на откосе, показалась процессия, которую я вижу каждое утро, хотя нынче что-то для них поздновато — обычно эти ребятишки появляются на рассвете. Как всегда, их четверо, четыре черных ребенка; старшему вряд ли больше восьми, младшему меньше трех. В бесформенных одежонках, которые замученная мамаша наделала для них из мешковины или еще какого-нибудь убогого тряпья, они брели под деревьями на дальнем берегу, собирая ветки и упавшие сучья для очага в их жалкой лачуге. Останавливались, наклонялись, вдруг устремлялись вперед — в неуклюжих и бесформенных своих размахах они двигались легко и быстро, крепко прижимая к себе огромные охапки веток, палок и хворостин. Я слышал, как они перекликаются. Слов было не разобрать, но голоса в морозном воздухе раздавались явственно и звонко. Черные ручки, ножки, рожицы скакали вверх и вниз, шустрыми птичьими силуэтами проглядывали на чистой сельской утренней белизне. Я долго наблюдал, как они, не зная безнадежной своей участи, движутся там по нетронутым заснеженным просторам и, наконец, исчезают со своею ношей; по-прежнему весело щебеча, уходят куда-то выше по реке за пределы поля зрения.