– Если бы с нашей стороны не последовала неосторожная разведка боем – совсем было бы хорошо.
– Человек, приказавший сделать эту разведку, расстрелян.
– Я знаю. Правильно поступили… Слава Аллаху, хоть улей этот не расшевелили, не то могли бы расшевелить так, что в воздухе было бы темно от вертолетов, – человек в пятнистой форме отлично знал, что у русских почти нет вертолетов, полк, который стоит в Душанбе, имеет на своем счету лишь старые, выработавшие летный ресурс машины, сплошь в заплатах, дырявые, с задыхающимися двигателями, те вертолеты, что добираются сюда, на границу, ходят на честном слове, да и на ловкости пилотов, знал, что у русских почти нет еды и патронов, нет денег, нет горючего, половина машин стоит на приколе и Москвой, столицей своей, они совсем забыты – знал, но не говорил об этом. То, что положено знать ему, не положено знать подчиненным.
О расстрелянном моджахеде он не жалел. Он был мелкий полевой командир, примкнувший к его отрядам, имевший опыт войны с «шурави» в Афганистане – командир этот решил провести самостоятельную разведку боем, чтобы засечь огневые точки на том берегу Пянджа, – разрешения на разведку он не получил и, посчитав, что он сам себе хозяин, сам волен определять, что ему можно, а чего нельзя, переправился через реку.
В результате разведку он провалил, людей сгубил, сам едва ушел от пули и заставу растревожил. Когда он с тремя моджахедами вернулся на свой берег, то был скручен и поставлен к камням. Через несколько минут три коротких автоматных очереди из трех стволов отправили его к Аллаху.
Глянув вверх, в черное, в тусклом сером сееве звезд небо, он кивнул полевому командиру:
– Теперь пора!
Тот наклонил голову, приложил руку к груди и проворно исчез в ночи.
* * *
Сон длился недолго, хотя Панкову казалось, что долго: он улыбнулся во сне, смотрел и не мог насмотреться на ребят своих, детдомовских приятелей, которых потерял, едва отправившись в самостоятельное плавание по жизни, а также внимательно разглядывал спокойное симпатичное лицо незнакомой женщины и непонятно почему старался запомнить его. У женщины был мягкий, большелобый, рано постаревший лик старой дворянки, печальные, украшенные авосечками морщин глаза, круглый, в нежно-девчоночьем пушку подбородок… Это лицо неожиданно вызвало у него теплоту в висках, потянуло к себе.
В следующий миг Панков понял: это же мать. Его родная мать, которой больше нет на свете. Ах, как он хотел увидеть в детдоме свою мать – больше, чем кого бы то ни было.
Внутри невольно, сам по себе, возник тихий слезный скулеж, одновременно с ним – что-то щенячье, восторженное: он лишь знал, что мать его звали Любовью Николаевной, и все, – он никогда не видел ее…
Сквозь сон к Панкову пробилось далекое шипение, словно в воздух запустили огромную, полыхающую, будто царский фейерверк, ракету, воздух сделался плотным, как вата, многослойным, мигом пропитался противным духом серы и прочей военной кислятины, и видение исчезло из сна Панкова.
Панков кинулся вслед за женщиной, пытаясь остановить ее, но она оказалась проворнее его, удаляясь слишком быстро, тогда он закричал отчаянно ей вслед: «Мама!», но голос у него пропал… А через несколько мгновений и кричать уже было некому – мать исчезла.
Шипение усилилось, земля под спящим Панковым заворочалась, поползла в сторону, он отчаянно забарахтался во сне, пытаясь ухватиться за какой-то странный, уползающий от него предмет, похожий на старинную бронзовую ручку от двери, закричал немо, когда это не удалось, услышал встревоженное рычание Чары и в следующий миг проснулся.
Черное глубокое небо над ним окрасилось неземной розовиной, будто северным сиянием, приподнялось беззвучно, и в следующий миг в уши ему толкнулся горячий столб воздуха, в голове что-то взорвалось, в ушах грозно забухал медный колокол.
«Эрес» лег точно под основание бетонной рубашки, укрепляющей командирский окоп – всего метров пять не достал, взбил в воздух тучу мелкого каменного крошева, всколыхнул землю. Похоже, что окоп командира был взят под особый прицел. Земля дернулась от боли не только под Панковым, а и в десяти метрах от командирского окопа, закряхтела, застонала, словно бы весь Памир попал в эту минуту под взрыв. Панкова приподняло, спиной всадило в жесткий неровный угол окопа, потом придавило второй взрывной волной. Панков застонал, приходя в себя, попробовал подняться – ноги не слушались его.
«Неужели ранен? – подумал он испуганно, – лучше бы убило, чем ранило». Застонал снова, потянулся к ногам, торопливо ощупал их – вроде бы целы.
Значит, не в ногах дело, – когда его приподняло и грохнуло о камень – зацепило какой-то нерв, крохотная чувствительная жилка, управляющая конечностями, попала под удар, вырубила ему низ, – и теперь уж как повезет: ноги могут отойти через десять минут, а могут лишь через два года. С контуженными всякое случается. Панков изогнулся как мог, помял пальцами спину, сам позвонковый столб, обнаружил под пальцами боль и вновь застонал. Собственного стона он не услышал – кругом все гремело, полыхало пламя, в воздух летели камни, земля тряслась, грохотали взрывы – после первого залпа заставу накрыли вторым. Причем стреляли не только из-за Пянджа, но и из тыла, со спины – из кишлака тоже норовили всадить под лопатки снаряд поздоровее.
– М-мать твою! – выругался Панков, подполз к краю окопа, кое-как приподнялся на неслушающихся ногах, застонал. Высунул перед собой ствол автомата, потом высунулся сам.
Сбоку к нему подползла Чара, тоже оглушенная, заскулила, прижимаясь к ноге Панкова. Застава горела, огонь бушевал в столовой, злыми красными языками взметывался над дощаником, в котором располагалась казарма, уже почти расправился со слесарной – сожрал ее буквально в несколько секунд, заодно ел и тупорылый «газ», стоявший рядом, который каждую неделю ремонтировали умельцы; машина уже отработала свое и ее надо было не чинить, а с крутого каменного откоса сбросить в Пяндж.
Людей не было видно – все находились в окопах. «А что было бы, если бы я уступил Бобровскому?» – подумал Панков, глянул на часы. На часах стрелки показывали всего десять минут третьего.
Светло было, как днем. Автоматная стрельба еще не раздавалась – пока грохотали «эресы». Бетонная рубашка, защитившая командирский окоп, в трех местах была расколота. Панков оглянулся: как там радист со своей техникой? Связист, сахарно-бледный, с плоским опрокинутым лицом, сидел в противоположной стороне «опорного пункта» и суетливо ощупывал руками рацию, проверяя, цела она или нет. Из ноздрей у него вытекли две страшновато резкие, выглядевшие почти черными, струйки крови, застыли на белой мертвой коже.
– Жив? – выкрикнул капитан.
Радист вместо ответа потряс головой, словно вытряхивал что-то из ушей. Раз трясет котелком, значит, на этом свете парень находится, не на том.
– Жив? – снова выкрикнул капитан, ему важно было привести связиста в себя, услышать ответный выкрик, застонал, разворачиваясь всем корпусом к этому пареньку, пришедшему на заставу вместе с Панковым – безотказному, тихому, «рабоче-крестьянскому» сыну, взятому в пограничные войска из маленького городка под Тулой. – А, Рожков?