Как-то во время поездки в Рам Жозеф признался Сюзанне, что эта женщина должна за ним приехать. Он только попросил ее подождать недели две. Он и сам толком не понимал зачем: «Наверно, мне хотелось в последний раз посмотреть на этот бордель, чтобы уже ни в чем не сомневаться». Теперь она должна была приехать совсем скоро. Конечно, он думал о том, что будет с ними, с Сюзанной и с матерью, когда он уедет с равнины. Он много думал об этом. Что касается матери, то он не представлял себе ее будущего без концессии. Это сильнее ее: «Уверен, что каждую ночь она мысленно строит плотины. Когда высотой в сто метров, когда в два — в зависимости от самочувствия. Но так или иначе, она строит их каждую ночь. С такой идеей трудно расстаться». Он говорил, что никогда не сможет их забыть, ее и мать. Особенно мать, а вернее, то, что она пережила.
«Не могу же я забыть самого себя, а это то же самое».
Он считал, что она недолго проживет, но теперь это не так уж и важно. Когда человеку так хочется умереть, не надо ему мешать. Но пока он будет знать, что мать жива, он не сможет сделать ничего хорошего в жизни, не сможет начать что-то серьезное. Всякий раз, когда он занимался любовью с той женщиной, он думал о матери, вспоминал, что с тех пор как умер их отец, она сама ни разу не занималась любовью, потому что, как дура, считала, что не имеет на это права из-за них. Он рассказал Сюзанне, что мать была целых два года влюблена в одного служащего из «Эдема», она сама ему об этом рассказывала, но из-за них она ни разу не переспала с ним. Потом он рассказал ей о «Эдеме». О том, какими чудовищными были те десять лет, когда мать играла там на пианино. Он лучше помнил это время, потому что был старше, и сама мать иногда рассказывала ему об этом.
Когда матери внезапно предложили место в «Эдеме», ей пришлось как бы заново учиться играть на пианино. Она не играла десять лет, с тех пор как окончила Высшую педагогическую школу. Она рассказывала ему: «Иногда я просто плакала: руки меня совершенно не слушались, мне хотелось закричать, уйти, захлопнуть пианино». Но потихоньку руки стали вспоминать. Тем более что чаще всего она играла одно и то же, а директор «Эдема» разрешал ей репетировать с утра. У нее была навязчивая идея, что ее уволят. Потому она, видно, и брала с собой детей: вряд ли она боялась, как говорила, оставлять их дома одних, просто всеми способами стремилась разжалобить дирекцию. Она приходила незадолго до сеанса, стелила одеяла на креслах рядом с пианино и укладывала там детей. Жозеф хорошо все это помнил. Зрители быстро это заметили, и, пока зал наполнялся, они подходили к пианино посмотреть на детей пианистки. Для них это превращалось в своего рода развлечение, и дирекция не протестовала. Мать говорила Жозефу: «Они подходили посмотреть на вас, потому что вы были очень красивые. Иногда рядом с вами я находила игрушки и конфеты». Она и сейчас так считала. Она считала, что ее детям дарили игрушки, потому что они были очень красивые. Жозеф никогда не пытался разуверить ее. Они засыпали сразу, как только гас свет и начинался киножурнал. Мать играла в течение двух часов. Смотреть фильм он никак не мог: пианино находилось на одном уровне с экраном, гораздо ниже, чем зрительный зал.
За десять лет мать тоже не видела ни одного фильма, хотя в конце концов так наловчилась, что могла играть, не глядя в ноты. Но фильм все равно смотреть не могла. «Иногда мне казалось, что я сплю, играя. Но когда я пыталась посмотреть на экран, это было ужасно, голова шла кругом. Надо мной плясала какая-то черно-белая каша, и меня начинало подташнивать». Один раз, один только раз ей так сильно захотелось посмотреть фильм, что она сказалась больной, и втайне пришла в кино. Но когда она выходила, один из служащих узнал ее, и больше она уже не решалась. Один только раз за десять лет она решилась на такое. В течение десяти лет ей хотелось сходить в кино, и она смогла пойти туда только один раз, тайно. В течение десяти лет это желание не увядало в ней, а сама она старела. А через десять лет стало уже поздно, она уехала на равнину.
И ему, и Сюзанне было мучительно больно вспоминать все это, пожалуй, для них было бы действительно лучше, если бы мать умерла. «Ты должна помнить обо всем этом, помнить об „Эдеме“ и никогда не вести себя так, как она». И все же Жозеф любил мать. Ему даже казалось — он сам так говорил, — что ни одну женщину он не сможет любить так, как ее. Что ни одна женщина не сможет заставить его забыть ее. «Но жить с ней, нет, жить с ней я больше не могу».
Единственное, о чем он сожалел, что не сумеет убить землемеров из Кама до отъезда. Он прочел письмо матери к ним, она попросила его это сделать, прежде чем отдать письмо водителю автобуса; он прочел письмо и решил не отсылать его, а оставить у себя. И сохранить навсегда. Когда он читал его, он чувствовал, что становится таким, каким ему хотелось бы стать, что попадись ему сейчас землемеры из Кама, он смог бы убить их. Таким он и хотел бы остаться на всю жизнь, как бы эта жизнь ни сложилась, даже если он когда-нибудь разбогатеет. Нет, это письмо принесет гораздо больше пользы, если останется у него, чем если попадет к землемерам из Кама.
Строя свои планы и заставляя мать страдать, Жозеф все равно постоянно учитывал то, что выстрадала она в своей жизни. Он вел себя жестоко по отношению к ней, но считал, что это так же необходимо, как быть жестоким с землемерами из Кама.
Сюзанна не все понимала из того, что говорил ей Жозеф, но благоговейно внимала ему, словно это был настоящий гимн мужественности и правде. И, раздумывая обо всем этом, она с волнением замечала, что и сама чувствует себя способной устроить свою жизнь так, как советует ей Жозеф. Она поняла: то, что восхищает ее в Жозефе, есть и в ней самой.
Неделю после возвращения из города Жозеф казался усталым и грустным. Он вставал только поесть. И вообще не мылся. Но потом он начал подстреливать ибисов с веранды и тщательно мыться каждый день. Надевал только чистые рубашки и брился каждое утро. Мать поняла, что приближается его отъезд. Впрочем, достаточно было посмотреть на него, любой бы это понял, понял бы и то, что никто и ничто уже не может его остановить. Он был готов уехать в любое время дня и ночи.
В общей сложности ожидание длилось целый месяц. Мать по вполне понятной причине не получила никакого ответа ни из земельного ведомства, ни из банка. Но отнеслась к этому с полным безразличием. Под конец она даже перестала будить Сюзанну, чтобы поговорить с ней о Жозефе. Возможно, ей даже хотелось, чтобы он уехал поскорее, раз все равно это было неизбежно. А может, у нее мелькала мысль, что, пока Жозеф здесь, ей не удастся предложить брильянт папаше Барту. С тех пор как папаша Барт купил патефон, она постоянно думала о нем. Она стала часто поминать его в разговорах, по правде говоря, чаще, чем кого-либо еще, говорила о его деньгах, возможностях, рассуждала, куда бы она вложила деньги на его месте, вместо того чтобы торговать перно, и так далее. Может быть, она в который раз собиралась обеспечить себе будущее? Наверное, она сама ничего толком не знала. Не знала и того, что сделает с деньгами, если ей удастся продать брильянт папаше Барту, когда уедет Жозеф.
Один из самых давних ее проектов, за который она особенно держалась, — заменить когда-нибудь соломенную крышу бунгало на черепичную. За шесть лет она так и не осуществила его, куда там, ей даже не удалось обновить старую, соломенную. Больше всего она боялась, что в соломе заведутся черви до того, как у нее появятся деньги, чтобы перекрыть кровлю. И вот, за несколько дней до отъезда Жозефа ее опасения оправдались, и в прогнившей соломе вывелось огромное количество червей. Медленно и регулярно они стали падать с потолка. Они хрустели под босыми ногами, падали в кастрюли, на мебель, в тарелки, на головы.