Теперь Сюзанна принимала мсье Чжо на откосе, у самой реки в тени моста. Все ждали, что он вот-вот решится. Мать поговорила с ним и дала ему на размышление неделю. Мсье Чжо согласился на этот срок. Он признался матери, что у отца совсем другие виды на его женитьбу, и хотя в этой колонии мало невест, чье состояние не уступало бы его собственному, но все-таки они есть, и ему будет очень трудно заставить отца уступить. Однако он обещал приложить все силы, чтобы добиться этого. Но дни, когда он должен был уговаривать отца, проходили, а он все чаще и чаще, но только с одной Сюзанной, говорил о брильянте. Он стоит столько же, сколько целое бунгало. Он ей подарит его, если она согласится на три дня прокатиться с ним в город.
Сюзанна принимала его на том самом месте, где несколькими неделями раньше поджидала машины охотников.
— Со мной еще никто никогда в жизни так не обращался, — сказал мсье Чжо.
Сюзанна засмеялась. Она тоже предпочитала встречаться с ним здесь, она была согласна с матерью. К тому же теперь она могла мыться спокойно: мсье Чжо дожидался ее под мостом. В своем новом положении он был смешон до нелепости, и это помогало ей лучше переносить его.
— Если бы я вздумал рассказать это друзьям, они бы мне не поверили, — продолжал мсье Чжо.
Солнце еще стояло высоко, жара не спадала. Дети поменьше еще спали в тени манговых деревьев. Старшие пасли буйволов: одни восседали на них верхом, другие одновременно удили рыбу в болотистых рукавах реки. Все пели. Их тонкие голоса пронзительно звучали в неподвижном, раскаленном воздухе.
Мать подстригала банановые деревья. Капрал, двигаясь следом за ней, ставил к ним подпорки и поливал.
— На равнине бананы и так девать некуда, — с издевкой заметил мсье Чжо. — Ими кормят свиней.
— Пусть делает, что хочет, — сказала Сюзанна.
Мать делала вид, будто верит, что, благодаря необыкновенно тщательному уходу, бананы у нее будут не в пример лучше, чем у всех остальных, и на них найдутся покупатели. На самом же деле она просто любила сажать что угодно, пусть даже бананы, которыми равнина была буквально завалена. После неудачи с плотинами не проходило дня, чтобы она что-нибудь не посадила, все равно что, лишь бы росло и давало древесину, или плоды, или листья, или совсем ничего не давало бы, а только росло. Несколько месяцев назад она посадила гуау. Гуау должны расти сто лет, чтобы превратиться в дерево, и тогда их используют краснодеревщики. Она посадила его в минуту тоски, когда, видимо, утратила всякую веру в будущее и у нее явно не хватало свежих идей. Посадив гуау, она посмотрела на него и заплакала, и начала причитать, что не смогла оставить на своем земном пути более полезных следов, чем гуау, и ей не суждено даже увидеть его первое цветение. Назавтра она стала искать место, где посадила гуау, но не нашла: Жозеф вырвал его и выбросил в речку. Мать страшно рассердилась. «Не могу, когда эти штуки, которые растут по сто лет, мне каждый день глаза мозолят», — объяснил Жозеф. Мать смирилась и с тех пор сосредоточилась на быстрорастущих растениях. «У тебя и так достаточно поводов, чтобы реветь, — сказал ей Жозеф, — нечего создавать новые. Сажай себе на здоровье бананы». Так она и поступила, решив отыграться на бананах за все.
Когда она не занималась растениями, она занималась детьми.
Детей на равнине было видимо-невидимо. Настоящее бедствие. Они были повсюду: гроздьями висели на деревьях, на изгородях, катались верхом на буйволах, сидели на корточках по берегам болотистых заводей и удили рыбу или ползали в тине в поисках мелких крабов. Река тоже была полна ими, они шлепали по воде, брызгались или плавали. И на носу джонок, которые спускались по течению к большому морю, к зеленым островам Тихого океана, тоже виднелись дети: они высовывались из плетеных корзин и улыбались так, как никто на свете никогда не улыбался. И по дороге в горы, задолго до первых селений, даже раньше, чем покажутся манговые деревья, вам навстречу высыпали дети из лесных деревень, намазанные с ног до головы шафраном для защиты от москитов, в сопровождении целой стаи бродячих собак. Куда бы дети ни шли, они всюду таскали за собой своих верных спутников, паршивых собак с ввалившимися боками, норовивших украсть со двора что попало, — малайцы прогоняли этих собак камнями и соглашались их есть только в пору великого голода, такие они были тощие и жилистые. Только дети терпели их общество. Эти собаки давно передохли бы, если бы не следовали по пятам за детьми, чьи испражнения были их главной пищей.
Сразу же после захода солнца дети исчезали в соломенных хижинах, где засыпали на бамбуковом полу, проглотив свою миску риса. С наступлением дня они снова заполоняли равнину, неизменно сопровождаемые бродячими собаками, которые ждали их всю ночь, забившись под сваи хижин, в теплой, кишащей заразой грязи равнины.
Дети здесь были все равно что дождь, фрукты или наводнения. Они появлялись каждый год, как сезонный прилив, или, если угодно, как урожай, или как цветы. Все женщины на равнине, пока они были достаточно молоды, чтобы вызывать желание у мужа, каждый год рожали по ребенку. В засушливые месяцы, когда работа на рисовых полях останавливалась, мужчины больше думали о любви и, естественно, спали с женщинами именно в это время. В последующие месяцы росли животы. Так что, помимо тех, кто уже родился, были и те, которые еще находились в материнской утробе. Это повторялось регулярно, как в растительном мире, как будто от долгого и глубокого вдоха живот каждой женщины ежегодно раздувался ребенком и исторгал его, чтобы вновь набрать воздуха для следующего.
Примерно около года дети жили, вися на матери в холщовой сумке, прикрученной к животу и к плечам. До двенадцати лет их стригли наголо, пока они не становились достаточно взрослыми, чтобы самим выбирать себе вшей, и примерно до того же возраста они ходили голые. В двенадцать лет они надевали набедренную повязку. В год мать отпускала их от себя, поручала старшим детям и брала на руки только для того, чтобы покормить — передать изо рта в рот пережеванный ею рис. Если ей случалось делать это в присутствии белого человека, тот с отвращением отводил глаза. Матери только смеялись. Что значило это отвращение на равнине? Тысячелетиями здесь так кормили детей. Вернее, пытались хоть некоторых из них спасти от голодной смерти. Потому что их умирало столько, что в грязи равнины лежало больше мертвых детей, чем их было живых, поющих верхом на буйволах. Их умирало столько, что их уже не оплакивали и давным-давно не хоронили в могилах. Отец, придя вечером с работы, выкапывал за хижиной ямку и клал туда мертвого ребенка. Дети просто возвращались в землю, как дикие плоды манго в горах, как обезьянки около устья реки. Умирали они в основном от холеры, которая таилась в неспелых манговых плодах, но на равнине никто, казалось, не знал об этом. Каждый год, когда созревали манго, толпы детей сидели на ветвях или стояли голодные под деревьями и ждали, а через несколько дней сотнями умирали. На следующий год их сменяли другие на тех же деревьях, и эти тоже умирали, ибо нетерпение голодных детей перед зелеными плодами манго неистребимо. Некоторые тонули в реке. Кто-то умирал или оставался слепым от солнечного удара. Другие подхватывали от бродячих собак глистов и умирали от удушья.