Но это (так я думаю сейчас) был уже другой альбом, не скучное приложение к «Занимательной физике» с дедушкиного чердака. Это был, верно, альбом Ашера, роскошный глянцевый том из тех, что так легко купить здесь, в магазине искусств, двадцать лет спустя (вперед, мушкетеры!), альбом, где изящный росчерк пера заставляет течь вспять ручей, мешает между собою верх и низ и две стаи уток, и где раз оказавшись на свою беду в своем бреду, уже никогда нельзя найти выход из многоэтажной галереи.
Она подняла глаза, а я, шлепая по воде, подошел к костру.
— Как тебя зовут? — спросила она.
Я ответил. Теперь я видел, что она была белобрыса, кудрява, вряд ли старше меня, похожая больше на куклу Иры, чем на саму Иру, хотя и без пятен косметики.
— А тебя? — Мой голос дрогнул.
— Антония.
— Как?!
Она повторила.
— Это редкое имя, — сказал я.
— Это латинское имя. — И, помолчав, добавила: — Я католичка.
Признаюсь, я мало что понял из этого. Религия была всегда мне чужда, а тогда особенно, что ж до католиков, то они рисовались мне, с легкой руки Реклю, угрюмой сектой в капюшонах, державшей в страхе злобных еретиков. Ни то, ни другое никак не вязалось с маленькой девочкой у костра посреди теплой украинской ночи. Прочитанный Достоевский тоже пришел мне на ум.
— Меня окрестила бабка, — пояснила Антония, приглядываясь ко мне. — Ты ее должен знать.
Я опять смутился, поняв, что речь идет о старухе.
— Тетя Глаша? — спросил я на всякий случай. — Ты ее внучка? Да?
— Да.
— Она же сумасшедшая!
— Это как сказать. — Антония взяла длинный сук и поворошила им угли. Костер вспыхнул на миг сильней, рассыпав вокруг сноп искр. Теперь я лучше разглядел ее. Она была в длинном белом платье, старомодном, на мой взгляд, с длинными шитыми рукавами, с кружевными манжетками и воротничком. На ней, кроме того, были туфли — узкие, дамские, на каблуках — и это тоже было странно.
— Она меня учит, — продолжала Антония.
— Учит? Чему?
— Например, разводить костер.
— И часто ты его разводишь?
— Сегодня впервые.
«Тоже, наверно, чокнутая», — подумал я с досадой.
— Вот так учеба! — сказал я вслух. — И это всё?
— Нет, не всё. А ты часто плаваешь по ночам?
— Нет, только в первый раз.
— Вот видишь!
Я опять ничего не понял. К счастью, на старуху она совсем не была похожа и сумасшедшей отнюдь не выглядела. Почему-то это было приятно мне. К тому же я вдруг осознал, что она говорит по-русски чисто, без акцента, который для русского уха бывает всегда смешон в Малороссии.
— Ты, должно быть, дочка хозяев, — догадался я, ткнув рукой в сторону усадьбы: я подумал о том, что никогда прежде не видел ее здесь, в деревне.
— Это да, — кивнула она. — Но это неважно.
— А что важно?
— Тебе сказать? — спросила она вдруг, вперив в меня исподлобья взгляд, очень пристальный. «Все же чокнутая!» — решил я.
— Сказать.
— А ты не забоишься?
— Чего?
— Меня.
— Вот еще! — Я даже хмыкнул. — С какой стати? — Давешний гривенник припомнился мне. — А ты сама, — сказал я, — ты-то не забоишься? Твоя бабка как-то прокляла меня. Ты это знаешь?
— Это так и должно быть, — кивнула Антония сухо.
— Почему это? Что за вздор!
— Потому. — Потому, что она ненавидит твоего деда.
— Вот как! — на миг я и впрямь почувствовал холод под ложечкой. — А за что?
— Ты его сам спроси… Ну, всё! — Она вдруг вскочила. — У тебя в лодке есть ковш?
Я нагнулся, пошарил во тьме и протянул ей ржавую банку.
— С водой, — велела она.
Я зачерпнул воду.
Она взяла банку, что-то быстро шепнула над ней и плеснула в костер. К моему изумлению, он тотчас погас, хотя воды в банке было мало, пожалуй, с две трети. Потом, подобрав подол, она вошла в лодку, села у носа и так же властно произнесла:
— Теперь греби.
Я оттолкнулся веслом, лодка качнулась, я толкнул еще и сам сел на руль. Мы уже были посреди реки. Течение было слабым, я легко развернул лодку. Когда утром я спросил деда, за что его может так не любить деревенская дурочка, божевильна, он, казалось, только того и ждал. Он даже вздохнул с облегчением, отложив грабли (он собирал на газоне сор) и повернулся ко мне.
— Атаман Орлик — слыхал о таком? — спросил он строго.
Я наморщил лоб.
— Что-то как будто… — сказал я.
— Ну, вспоминай.
Я честно попробовал.
— А, мы учили в школе. Он был махновец, да?… Зеленый…
— Он был мой двоюродный брат, — сказал дед.
IX
Дед, конечно, ничего не объяснил мне тогда. Молчала и Тоня (так теперь я звал ее) — оттого, может быть, что я сам, как это ни странно, вовсе не хотел все до конца знать. Мне почему-то чудилось — любопытный факт! — что все это мало касается меня. Все это было где-то, не здесь, где-то в прошлом, таком далеком невпрогляд, что им ведал на всех правах лишь учебник в школе, а также его законный жрец — наш скучный историк с астмой, по совместительству ведший географию в старших классах, а нас отпускавший до звонка, если урок был сдан. Что до меня, то мои смутные грёзы (лес, Тростянка) вдруг стали обретать плоть, и это было в тысячу раз важней и интересней, чем дрязги дедов, из которых к тому же едва ли не треть давным-давно была в могиле. Между тем уже в первую ночь, отплыв вдвоем от усадьбы, мы замерли средь кувшинок на краю пруда, я положил весло, Тоня встала — спиной ко мне, чуть извиваясь для равновесия, — по-взрослому просто сняла с себя туфли, держа их за каблучки, затем неспешно, но все-таки быстро подняла подол к шее и, вынырнув головой из воротника, кинула платье мне на колени, сказав:
— Не замочи. Хорошо?
И уже совсем голая соскользнула в воду.
Теперь это повторялось каждую ночь. Я вовсе забыл свои страхи, едва досиживая до того часа, когда можно было идти в постель, и потом, затаившись, слушал, спит ли дед. Его храп был сигналом к бегству. Потом, возвратясь домой хоть и до третьих петухов, я валился спать уже без тени мыслей о привидении, твердо веря в то, что, как бы там ни было, наш Пилат, куратор птичьего двора, буян и забияка, с честью выполнит вовремя свой куриный долг (так оно всегда и случалось, конечно). Луна меж тем набирала силу, костер был больше не нужен, я и так уже издали, чуть не с кладок, видел во тьме белое платье Тони, когда она ждала меня, и лишь спустя день или два, уже для своих целей, симулируя правило навигации (тут же измысленное на ходу и бесстыдно фальшивое), стащил с чердака и повесил на шест, ближе к носу, дедовский старый фонарь с керосиновым баком. Дед пожал плечами, но керосина не дал, я его скрал кое-как сам на кухне. Тоне, однако, фонарь понравился, и, как я вскоре узнал, она ничуть не была против, когда я откручивал посильней фитиль, стоило ей раздеться. Это тоже вошло в ритуал. Правда, нужно сказать, и прежде, плавая под луной, Тоня любила вдруг опрокинуться на спину, словно русалка из «Вия», «…и облачные перси ее, матовые, как фарфор, не покрытый глазурью, просвечивали по краям своей эластически-нежной окружностью»… Впрочем, как раз перси были у нее еще совсем детские, нежные, едва начавшие набухать — если только не считать сосков, больших и твердых. Зато пушок между ножек отсвечивал лунным блеском, и вода в виде маленьких пузырьков обсыпала его, когда Тоня, как в сказочном лесу, скользила меж сонных стеблей кувшинок и лилий, провожавших ее в путь мерным и гибким покачиванием. Потом я помогал ей забраться в лодку и норовил сам вытереть ее всю той рогожкой, которую она всегда с этой целью брала с собой. Она и тут не сопротивлялась — даром что весь поселок мог видеть нас у моего фонаря, захоти только кто проснуться вдруг среди ночи! Но когда я раз прильнул к ней, ловя ее губы, она отстранилась тотчас и строго сказала: