Пропорции стойла и живших в нем существ лишь немногим превосходили масштабы, свойственные человеку, но как раз это незначительное излишество в габаритах абсолютно всего вкупе со сверхчеловеческой силой и не допускающей никаких послаблений серьезностью наших не то хозяев, не то захватчиков заставляли меня чувствовать себя ребенком во власти скорее уж непостижимых взрослых, а не людоедов. Даже в самом изнасиловании присутствовал элемент своего рода наказания, которое, похоже, сильнее ранило наказывающего, чем наказываемого, хотя я так и не знаю, за что они ее наказывали, разве что за то, что она была женщиной в беспрецедентной для них степени. И вот когда чалая кобыла отвлеклась от хлопот с очагом и увидела, как я скорблю над своей, как она, вероятно, думала, откинувшей копыта возлюбленной, она отнюдь не переменила свое настроение, а просто-напросто дала волю материнскому инстинкту — подошла и взглянула на Альбертину, после чего произнесла несколько громких, смиренных, но исполненных упрека слов в адрес своего господина и жалостливо погладила рукой лицо Альбертины. Думаю, она собиралась вымыть согретой водой столешницу, поскольку стол был весь изгваздан, а дом она, похоже, содержала в образцовой чистоте; но вместо этого вдруг сняла кастрюлю с крюка и жестами поманила меня залезть внутрь и вымыться; сама же, сделав из сена мягкую седелку, смочила ее и осторожно обтерла Альбертину, смывая с нее кровь и всяческую мерзотину. Кентаврова кастрюля оказалась для меня очень даже удобной сидячей ванной, а когда я кончил свое мытье, она жестом велела мне, чтобы обсохнуть, усесться у очага, а сама принялась укладывать Альбертину на соломенное ложе, но я, заметив, как подрагивают веки моей возлюбленной, не мог остаться от нее в стороне.
Кобыла опять заговорила с мужем, а потом обратилась с вопросительной интонацией и ко мне. Я решил, что она, должно быть, спрашивает, не супругой ли мне приходится Альбертина, и поэтому ответил ей примерно теми же звуками, но в категорически утвердительной форме. Она, похоже, была ошарашена, но тут же улыбнулась нам нежнейшей улыбкой и, уложив рядком, укрыла соломой, под которой мы и замерли под негромко бубнящий над нами катехизис.
Ночью кобыла, должно быть, о многом переговорила со своим мужем, по крайней мере поутру он явился к нашему лежбищу и принялся униженно целовать мне ноги, поскольку Альбертина была моей супругой и, следовательно, собственностью, а посему он должен был испросить моего прощения. Из глаз его текли слезы. Из-за меня он исстегал себя хлыстом. Потом он ушел проводить утреннюю службу, а когда вернулся, я уселся завтракать вместе со всем семейством на где-то раздобытый кобылой специально для меня деревянный обрубок, все же мужчины уселись, если можно так выразиться, на корточки и по-деревенски ели руками с деревянных блюд, а женщины дожидались, пока мужчины завершат свою трапезу, чтобы в свою очередь приняться за еду. Но Альбертина не могла пошевельнуться, а тем более встать с постели и с трудом сделала пару глотков, когда я попытался напоить ее молоком.
Их рацион отличался поистине сельской простотой. Женщины перетирали зерно в каменных ручных мельницах и пекли плоские, напоминающие тортилью лепешки, они ели их с собранным в лесных бортях медом, в котором к тому же умели сохранять самые вкусные и нежные фрукты. Иногда поджаривали на раскаленных углях початки кукурузы. Утром и вечером доили в деревянные бадейки кактусы, сквашивали молоко, получая из него кислый, но бодрящий и подкрепляющий напиток, а также приготовляли плоские белые сыры, отличавшиеся нежным сладковатым привкусом и крошащейся текстурой. Они возделывали фруктовые сады и огороды, на которых выращивали разнообразные корнеплоды; травянистые растения собирали в лесу, как и грибы, которые особенно любили есть сырыми, сдобрив растительным маслом и уксусом. Из ягод они приготовляли сладкий сироп, но Священный Конь не раскрыл им алкогольных тайн, и поэтому их религия оставалась не более чем спартанской, трезвенной вариацией на дионисийские темы, а плоды лоз шли лишь на джемы и, в виде уксуса, на заправки для салатов. Умеренность вегетарианской диеты обеспечивала им стальные мускулы и безукоризненные ослепительно-белые зубы. Умирали они только из-за несчастных случаев или от старости, а старость приходить к ним не спешила.
Но спокойной их жизнь была лишь на первый взгляд. Каждый день недели, так же как и каждую в году неделю, озаряла для них непрерывная божественная драма, разворачивающаяся в голосах певцов и в круговороте года, так что жили они в общем-то в драматургической атмосфере. Это придавало женщинам некое достоинство, которого иначе они были бы лишены, ибо даже самое незначительное домашнее занятие — когда они убирали навоз, приносили из родника воду, вычесывали вшей из грив и хвостов друг у друга — представало будто разыгранным в божественном театре, и каждая кобыла вроде оказывалась воплощением архетипической Суженой Кобылы, например, когда та чистила Небесное Стойло; и пусть даже Суженая Кобыла была всего-навсего кающейся грешницей, без нее все же никак было не обойтись страстям Священного Коня.
Вследствие этого целый день, с первой и до последней минуты, они оставались поглощены все до единого — и мужчины и женщины — своей работой; они ткали и покрывали вышивкой богатейшую ткань мира, в котором обитали, и, как всегда случается с Пенелопами, работе их не было видно ни конца ни края. Главным в их деятельности казалась ее бесконечность, ибо в конце года они распускали свою пряжу, а затем с солнцеворотом после кратчайшего в году дня вновь принимались за работу. И центральной точкой, где сплетались все нити мира, было дерево-лошадь на Святом Холме, поскольку оно являлось живым скелетом Священного Жеребца, оставленным в качестве властного напоминания о себе самим божеством; их поведение регулировалось тем, как дерево реагировало на время года, а Священный Жеребец умирал, когда с него опадали листья. И, однако, при всей своей святости дерево это служило всего-навсего своего рода человекообразными растительными часами, ибо оно лишь сообщало им, когда надлежало исполнять ту или иную хоровую кантату. Ведь, как я говорил, их драма была достаточно всеобъемлющей, чтобы сохранять предельную гибкость, и, если бы дерево однажды ночью в щепы разнесла молния, Лошадиная Церковь вобрала бы это событие в новую мутацию своего центрального мифа — после разве что периода некоторой переориентации.
Кентавры не были сказочными животными, с ног до головы они были мифичны. Более того, временами я думал, что на самом деле они — вовсе не кентавры, а люди, чья уверенность, будто вселенная — это лошадь, укоренилась так глубоко, что они не замечали самых очевидных фактов, намекавших, что это не совсем так.
Их язык оказался намного проще, чем показалось на первый взгляд. В его основе лежали звуковые скопления и чутье, и, несмотря на существенные отличия от любого человеческого языка, разобраться в его сути человеку было вполне по силам; не прошло и трех недель, как мы с Альбертиной уже настолько овладели его азами, что могли поддерживать примитивный разговор с нашими хозяевами, и благодаря этому узнали, в какое оцепенение повергло кентавров наше появление. Мы умудрились разорвать их жизненный цикл, и они никак не могли выбраться из болезненного периода перестройки и перелицовки. Они обыскали все свои святые книги, но так и не нашли ни одной формулы гостеприимства. Мы оказались первыми посетителями, свалившимися им как снег на голову, за всю их чисто легендарную историю; а когда мы научились правильно произносить «доброе утро», их замешенное на ужасе оцепенение достигло головокружительных высот, ибо в языке кентавров просто-напросто не было подходящего звука, чтобы определить чувствующее, способное к общению существо, не являющееся в своей основе лошадью.