— Ты меня больше никогда не обманешь, — сказала она с бледной убежденностью. — Какой еще девушке теперь захочется тебя любить?
Ли понял, что приписывал ей больше эмоциональной утонченности, чем на самом деле. Она верила лишь в то, что подписала его своим именем; ее тавро — не больше чем свидетельство обладания, согласно которому он становился просто еще одним предметом в ее коллекции. Она не собиралась его унижать и едва ли была способна придумать такую месть, для доведения которой до совершенства требовалось знание человеческих чувств. Однако он был унижен, хоть ее это и не касалось. В сырую погоду татуировка, казалось, начинала пульсировать и жгла его; в сухую — невыносимо чесалась, и он всегда нервно чувствовал ее имя под своим левым соском; она содрогалась с каждым ударом сердца. Аннабель осталась очень довольна результатом. Для нее, наверное, думал он, это как медаль за плохое поведение.
Так они зажили вдвоем, сознавая, что она одержала над ним большую победу, и Ли уже не мог делать вид, что спас ее. Она с такой убежденностью, хоть и безмолвно, поддерживала свое превосходство, что Ли вскоре и сам начал вести себя так, точно его полностью завоевали, и растерял все свои прежние знакомства, что у него еще оставались. Совершенно перестал ходить в гости и все время проводил с Аннабель. Он стал нем и декоративен, как статуя, с которой она его постоянно и сравнивала, а дом гнил вокруг них, пропитанный мраком чистилища.
Она никогда не поминала Базза, и тот ни разу не навестил их. Ли иногда казалось, что брата он больше в жизни не увидит. Видеть его, вообще-то, и не хотелось, но такой визит доказывал бы, что у них действительно имелось прошлое. Теперь же у него не оставалось никаких доказательств, что жизнь когда-то могла быть иной, нежели та, что он вел теперь. Семейные фотографии не могли объективно свидетельствовать о том, что изображенные на них существа когда-то шевелились в реальном, ощутимом измерении. Вина его сама придумала себе наказание. Он признал, что Аннабель — гораздо умнее его, и даже начал ее побаиваться, ибо совершенно не мог переделать ее, а она могла менять его, как ей заблагорассудится.
К тому же теперь, когда Аннабель надежно поместила его среди своих владений, сама она принялась подспудно извлекать себя из той комнаты, которая прежде была для нес всем миром, а Ли оставался там в жалком одиночестве, как на необитаемом острове.
Теперь у нее было две комнаты, ее невидимый мир расширил свои физические границы, хотя казалось, что ей больше не нужно населять его столькими реальными предметами, как раньше, — видимо, потому, что печаль ее так глубоко впиталась в дерево и камни самого дома, что она знала наверняка: никто больше не сможет здесь быть счастлив. Она больше не делилась ничем сокровенным с фигурами на стенах. Не стремилась покупать новую мебель и даже не заставляла каминную полку молочными бутылками с букетиками листьев и ягод из парка. Часами она лежала в постели, пока Ли был на работе, иногда рисовала в альбоме любимых апокалиптических тварей, но все больше и больше просто смотрела в пространство, погрузившись в свои мысли. Окно оставалось заложенным досками, и в комнате всегда было темно и смутно.
Бывали дни, когда она не вставала совсем, а если и вставала, то предпочитала не одеваться и не умываться — просто мыкалась весь день по квартире в ночной сорочке, вылитая безумная Офелия, нечесаные волосы слиплись от акварели или заляпаны яичным желтком. Зато теперь, зная, каковы бывают безумцы и как себя ведут, она начала немного робеть и походила иногда на расплывчатую имитацию себя прежней. Лекарств, что ей выписали, она не принимала — смывала в унитаз, чтобы об этом не узнал Ли. После курса лечения к психиатру не ходила, хотя следовало, но в определенные дни недели тщательно одевалась, как бы собираясь в клинику, и Ли ей верил.
И без того привычный к уходу за больными, Ли кормил ее и ухаживал за ней, хотя сама по себе Аннабель казалась такой же, как и всегда. А кроме того, у Ли перед глазами стояло слишком мало моделей нормального поведения, с которыми можно было сопоставлять то, как вела себя она.
Однажды она отрешилась от апатии в достаточной мере, чтобы спуститься вниз и выкинуть будильник в мусорный бак. Сказала, что ее раздражает тиканье. После этого определять время стало можно лишь по наручным часам Ли, поэтому он часто опаздывал на работу, хотя дни, проводимые в школе, едва ли чем-то отличались от вечеров, проводимых дома. И то, и другое было бесплодно. Он чувствовал себя так, будто какая-то игла высасывает все его жизненные силы. Каждое утро на школьной лестнице он сталкивался с той блондинкой, Джоанной, и мимолетное зачарованное отвращение в ее взгляде моментально давало ему понять: она считает его распутной, бесстыжей и никудышной личностью. От ее взгляда Ли нервничал и даже тосковал. Но она ни разу не пренебрегла возможностью попасться ему на лестнице, и он постоянно чувствовал на себе ее не по годам дремотный взгляд, когда каждую неделю проводил в ее классе уроки по современному международному положению и политическим институтам.
Сидя за круглым столом тоскливым воскресным днем, он проверял кипу школьных сочинений о британской конституции и на одном листке обнаружил лишь следующие слова округлым детским почерком: «Говорят, что это свободная страна, но у меня никакой свободы, поэтому на фиг она нужна, эта ваша свободная страна». Сочинение Джоанны было трудно как-либо оценить или вообще догадаться, что подтолкнуло ее написать это, хотя он чувствовал: никакому другому учителю она бы так не написала. Внизу листа он вывел красными чернилами: «Развить тему», но этого она так никогда и не сделала; Джоанне вообще, казалось, трудно выражать свои мысли на бумаге. О ее распущенности ходили легенды, но Ли не обращал внимания на сплетни в учительской, хотя в классе замечал, что она часто грызет ногти, пожелтевшие от никотина.
Несчастливый подросток хватается за любую соломинку. Джоанна, девочка, неудовлетворенная жизнью, поместила своего школьного учителя в собственную паутину иллюзий, где неведомо для самого себя и без всякого на то согласия он вел напряженную и активную жизнь, полную опасных приключений и нескончаемых половых актов. Ей же подлинной нежности никогда не перепадало. Мать умерла, отец спивался. Маленькой она однажды нашла у железнодорожных путей раненого голубя — ему повредило грудку и крыло. Она выхаживала его, пока он не поправился, и для практики давала летать ему по комнате. Сначала, заново учась держаться в воздухе, он как новичок слепо метался от камина до комода, невпопад хлопая крыльями, но вскоре стал держаться увереннее и начал кружить под потолком с тяжеловатым голубиным изяществом. Спал он на дне ее гардероба. Однажды ночью он удрал из ее комнаты, слетел вниз, уселся на кухне на сушилку для тарелок над газовой плитой и принялся курлыкать. Отец разозлился и забил его до смерти.
Джоанна с удовольствием участвовала в мелких конкурсах красоты из острого, хотя и неосознанного желания быть признанной красавицей, однако определенный оптимизм у нее имелся, и она считала, что легко сможет удовлетворить любое свое желание, как только поймет, чего, собственно, хочет.
Ли все глубже погружался в меланхолию, настолько чуждую самой его природе, что ему ни разу не приходило в голову, что он просто может быть несчастен, ибо несчастье он ассоциировал с неким позитивным состоянием — еле выносимым горем или яростной скорбью, — заверенным смертью или бедой, а не с этим немотивированным отсутствием удовольствия, что притупляло все краски наступавшей весны и сплющивало объемы предметов вокруг до плоских невыразительных поверхностей. Он поднимал руку, а от нее не падала тень, поскольку Аннабель отняла у него сердце, его домашнее божество, раскатала до листка бумаги и прицепила ему на грудь — яркое, красивое, но неодушевленное.