Стремительно обогнув Петра Васильевича, он легко, словно переодетый в генеральскую форму мальчишка, взбежал по лестнице и скрылся в подъезде.
Жизнь, в какой уже раз за последнее время, сталкивала Лашкова с людьми, которые так или иначе соприкасались с ним в свою пору: Гупак, Воробушкин, Гусев! Будто события, описав некий предопредительный круг, замкнулись у своего собственного истока: «Словно и не было ничего. Где были, там и остались».
Воробушкин сдержал слово: Вадиму выдали временное удостоверение и прописали на площади деда. Но остаться жить в Узловске внук отказался наотрез, и Петру Васильевичу с трудом удалось уговорить его поехать к Андрею, пожить, осмотреться. Пока Петр Васильевич списывался с братом, улаживал вызванные непредвиденными расходами денежные свои дела, внук целыми днями пропадал в городской библиотеке. Втайне старик только радовался этому: пусть успокоится парень, отойдет немного. Но чем внимательней вглядывался старик в него, тем определеннее убеждался, что снедавшая внука тоска лишь постепенно уходит вглубь, нисколько не ослабевая и не притупляясь. Часто, проснувшись среди ночи, Петр Васильевич заставал Вадима бодрствующим у окна с неизменной сигаретой в зубах. И хотя внешне тот стал сдержаннее и мягче, в нем нет-нет да и прорывалось его прежнее яростное исступление. «Задело парня, — молчаливо горевал Лашков, — надолго задело».
В день отъезда внука Петр Васильевич после беготни по хозяйству завернул в магазин, чтобы набрать гостинцев для своих благоприобретенных племянников. У прилавка дорогу ему заступил долговязый детина в видавшем виды прорезиненном плаще поверх телогрейки, заколотой у подбородка булавкой:
— Третьим будешь, папаша?
Из-под опущенного козырька цыгейковой шапки на Петра Васильевича глядели круглые склеротические глаза, первая вопросительность которых сразу же сменилась заискиванием:
— Петру Васильевичу!.. Извиняюсь.
Что-то знакомое пригрезилось Петру Васильевичу в этом студенистом, свекольного цвета лице. И все же, не затрудняя памяти, он хотел было уже пойти мимо — мало ли кто в городе мог знать его! — но тот снова искательно потянулся к нему:
— Не признали?.. Родич ваш… Лёвка… Из Торбеевки… Гордея Степаныча сын.
Ну, конечно же, он, Петр Васильевич знал его! Левка запомнился ему нескладным — вечно нечесанные патлы над изможденным всеми мыслимыми пороками лицом — слесарем из депо, за которым по всей дистанции ходила слава самого изобретательного «сачка». Глядя сейчас на него, Лашков с запоздалым смирением прозрел в его слинявшем облике отражение своего собственного возраста и, наверное, поэтому не нашел в себе мужества пренебречь родством, пройти мимо:
— Лета, милый. Себя в зеркале узнавать перестал. Вот теперь помню. Значит, третьего ищешь?
— Дерет русский мороз, Петр Васильевич, — переполнялся благодарностью тот. — Капиталу всего руль, вот и ищу охотника. Может, поддержите?
— А что! — вдруг подхватило его веселое отчаянье. — Где наша не пропадала! На вот трешницу, без примкнувшего обойдемся. Делов-то куча!
Того даже пот прошиб от удовольствия и признательности:
— Эх, Петр Васильевич! Одна нога здесь, другая — там. Заделаем все в лучшем виде.
Остальное происходило, словно заранее отрепетированное действо. Лёвка, равнодушно пренебрегая руганью в очереди, по-хозяйски вклинился в самое ее начало, сдал пустую и получил запечатанную поллитровку, отходя от прилавка горделиво подмигнул Петру Васильевичу, знай, мол, наших, и кивком головы пригласил его следовать за собою.
Спустившись в туалет при городском сквере, Лёвка скрылся за дверью дежурной каморки и оттуда через смотровое окошко поманил Петра Васильевича к себе. Здесь, под неразборчивое ворчание старушки-уборщицы, они и распили бутылку, закусив щедро высыпаным Лёвкой на стол валидолом. Первая их не разговорила. Петр Васильевич выложил еще трояк, Лёвка расторопно, обернулся, и только после того, как вторая была допита, в них обоих окрепла хмельная тяга к взаимопониманию.
— Эх, — сожалительно мотая лобастой с залысинами головой начал Левка, прошла жизнь, как в тумане. Вроде и родиться не успел, а уже справки на пенсию собираю. А у самого ни кола, ни двора. До сих пор угол снимаю. Женился было, не ужились. И то сказать, пью много. А что делать? Кругом тоска белая, бабы и те не манут. Одна радость — с человеком словом перекинуть-ся. — Он замялся, опустил глаза и стал пальцем выписывать вензеля на клеенке перед собой. Не обижайся, Петр Васильевич, покривил я… Есть у меня деньги… Я еще сбегаю, рассчитаемся. Тошно мне одному пить, вот и смотрел напарников… Заработать нынче — плевое дело, строится много, всем слесарь нужен. Только успевай: кому кран, кому ванна… Да ни к чему мне деньги те… Куда их? Не купишь на них ничего, кроме вина… Хочу вот в Дербент на тепло податься. Я те края хорошо знаю. Всю войну там прокантовался… Брата вашего, Андрея Васильевича, там встречал как-то… Жив?
— Жив. Рассказывал.
— Вспомнил, значит? — сияя, встрепенулся тот. — Как сейчас помню. На базаре еще с ним пиво пили. Он все об Агуреевой Сашке беспокоился, помню.
— Живут нынче вместе. В Курково, в лесничестве он теперь. С этого лета живут.
— Любовь! — пьяно осклабился Левка и тут же огорченно погас. — А мне вот не везет. Три раза расписывался, а не состоялось дела. Поганое бабьё пошло. Что им человек, им деньги подавай. А у Андрей Васильича любовь, это железно. Весь город знал. Да и баба того стоит. Посмотреть и то все отдашь… Эх, по такому случаю!
Не слушая слабых возражений Петра Васильевича, тот смотался в магазин еще раз. И снова они выпили, закусывая все тем же валидолом. И о чем-то опять говорили, досадливо отмахиваясь от усиленно выпроваживавшей их старухи уборщицы. Петр Васильевич, которому дальний родственник его казался теперь на удивление молодым и симпатичным, приглашал Левку заходить всегда запросто, без церемоний и стеснений. Тот, в свою очередь, заверял старика в вечной преданности и любви и все пытался облобызать ему руку, чему он неуверенно противился, но в конце концов, хотя и не без стеснения, позволил. Затем они, подгоняемые уборщицей, выбрались наверх, в сквер, где долго еще клялись друг другу не зазнаваться и помнить обоюдную хлеб-соль и родство, пока, наконец, пьяное забытье не развело их в разные стороны.
Домой Петр Васильевич возвращался в том благостном расположении духа, когда все окружающее выглядит празднично приятным и достойным восхищения. «Погодка-то какая! — С удовольствием прислушивался он к тому, как ядрено поскрипывает снег под его подошвами. — Как на заказ! Легко так, будто тридцать лет с плеч сбросил. Домой приду, Вадька не узнает. А Левка-то, Левка каков! Орел — парень! И не жадный. Надо будет его привадить, а то сижу один, как сыч, родня все-таки».
Прежде, чем пройти к себе, Петр Васильевич завернул на половину дочери. После отъезда Антонины он еще не был там, оставив в ее комнате все, как есть, с тем, чтобы, возвратившись, она не почувствовала никаких перемен. Стараясь не шуметь, он открыл дверь и огляделся. Все здесь было до мелочей знакомо ему: застеленная лоскутным одеялом кровать, швейная машина под футляром у окна, задернутое марлевой занавеской кухонное хозяйство в простенке между печкой и дверью. На гвоздике, вбитом в планку дверного наличника, висел заношенный, оставшийся еще от покойной Марии жакет. Петр Васильевич шагнул было дальше, в глубь комнаты, но голоса, вдруг обозначившие себя за стеной в другой половине, заставили его невольно замереть и прислушаться…