— Но живет одна, — вздохнула тетя Мэри Мерайя.
— Ей нравится жить одной, — вставила Аня, в чьей душе затеплилась надежда.
— Если кому-то нравится жить одному, Ануся, с ним явно что-то не в порядке, — отрезала тетя Мэри Мерайя.
Сюзан с трудом подавила стон отчаяния. В сентябре на неделю приехала Диана, а затем в Инглсайде появилась маленькая Элизабет — теперь уже не маленькая, а высокая, стройная, красивая Элизабет. Но у нее по-прежнему были золотые волосы и задумчивая улыбка. Ее отец возвращался в Европу, чтобы возглавить парижское отделение своей фирмы, и Элизабет предстояло поехать с ним, чтобы вести домашнее хозяйство. Вдвоем с Аней они совершали долгие прогулки вдоль знакомых Элизабет по Аниным письмам берегов старой гавани, возвращаясь домой под безмолвными и бдительными осенними звездами. Вдвоем они оживили в памяти годы дружбы в Шумящих Тополях и вновь проложили путь по карте сказочной страны, которую Элизабет по-прежнему хранила и собиралась хранить вечно.
— Где бы я ни жила, она всегда висит на стене, — сказала Элизабет.
А потом настал день, когда через сад Инглсайда пронесся ветер — первый ветер осени. Розовый закат в тот вечер был простым и немного суровым. Лето вдруг постарело. Подошла пора смены времен года.
— Ранняя в этом году осень, — заметила тетя Мэри Мерайя тоном, подразумевавшим, что осень нанесла ей смертельное оскорбление.
Но и осень, с неукротимой радостью ветров, прилетающих с темно-синего залива, и золотым великолепием полной луны, была прекрасна. В ложбине цвели нежные, поэтичные астры, в саду среди яблонь, гнущихся под тяжестью урожая, слышался детский смех, ясные тихие вечера опускались на холмы Верхнего Глена, серебристые перистые облака медленно плыли в вышине, а на их фоне мелькали темные силуэты птиц, и, по мере того как дни становились все короче, в гавань из-за песчаных дюн все чаще пробирались серые туманы.
С началом листопада в Инглсайде появилась Ребекка Дью, уже не один год обещавшая навестить Аню, но все откладывающая свой визит. Она приехала на неделю, но удалось уговорить ее остаться на две — особенно настаивала на этом Сюзан. Судя по всему, Сюзан и Ребекка Дью с первого взгляда поняли, что являются «родственными душами» — быть может, потому, что обе любили Аню, а быть может, потому, что обе терпеть не могли тетю Мэри Мерайю.
В один из вечеров, когда за окном на увядшие листья падали капли дождя и ветер плакал, огибая углы Инглсайда и задувая под свесы крыши, Сюзан, сидя в кухне, изливала свое горе сочувствующей Ребекке Дью. Доктор и его жена уехали в гости, малышня крепко спала в своих теплых кроватках, а тетя Мэри Мерайя, к счастью, никому не могла помешать — у нее была «головная боль». «Словно железным обручем голову сдавило», — простонала она перед тем, как удалиться в свою комнату.
— Любой, — заявила Ребекка Дью, открывая дверцу кухонной плиты и удобно располагая в духовке собственные ноги, — любой, кто ест столько жареной макрели, сколько съела за ужином эта женщина, заслуживает того, чтобы у него болела голова. Я не отрицаю, что съела свою порцию — поскольку, как я охотно признаю, мисс Бейкер, не знала никого, кто мог бы зажарить макрель лучше, чем вы, — но я не съела четыре штуки.
— Мисс Дью, дорогая, — сказала Сюзан серьезно, откладывая свое вязанье и с мольбой глядя в маленькие черные глазки Ребекки, — за время вашего пребывания здесь вы, несомненно, сумели понять, что за женщина Мэри Мерайя Блайт. Но вы не знаете и половины… нет, даже четверти всего… Мисс Дью, дорогая, я чувствую, что вам можно довериться. Могу ли я строго конфиденциально открыть вам свою душу?
— Можете, мисс Бейкер.
— Эта женщина приехала сюда в июне и, по моему мнению, вознамерилась оставаться здесь до конца своих дней. Все в этом доме не выносят ее — даже доктор теперь питает к ней отвращение, как бы он ни желал это скрыть и как бы ни скрывал. Но он привержен к своей семье и говорит, что двоюродная сестра его отца не должна чувствовать себя нежеланной гостьей. Я умоляла, — тон, которым Сюзан произнесла это слово, заставлял предположить, что она делала это, стоя на коленях, — я умоляла миссис докторшу занять твердую позицию и сказать, что Мэри Мерайя Блайт должна уехать. Но миссис докторша слишком мягкосердечна, и вот… мы беззащитны, мисс Дью, совершенно беззащитны.
— Хотела бы я, чтобы мне предстояло разобраться с этой женщиной, — сурово заявила Ребекка Дью, сама уже не раз уязвленная высказываниями тети Мэри Мерайи. — Я, мисс Бейкер, не хуже любого другого знаю о том, что мы не должны нарушать священные законы гостеприимства, но могу заверить вас, мисс Бейкер, что я поговорила бы с ней начистоту.
— О, я и сама могла бы разобраться с ней, но я знаю свое место, мисс Дью. Я никогда не забываю о том, что я здесь не хозяйка. Иногда, мисс Дью, я говорю себе со всей торжественностью: «Сюзан Бейкер, вы тряпка или вы не тряпка?» Но вы понимаете, что руки у меня связаны. Я не могу покинуть миссис докторшу, и яне должна умножать ее заботы, ссорясь с Мэри Мерайей Блайт. И я всегда буду стараться исполнять свой долг, поскольку, мисс Дью, дорогая, — тон у Сюзан был очень внушительный, — я с радостью умру и за доктора, и за его жену. Мы все были так счастливы здесь до приезда этой женщины. Но она отравляет нам жизнь, и к чему это приведет, мисс Дью, я, не будучи пророчицей, не могу сказать или, вернее, могу сказать. Мы кончим свои дни в сумасшедшем доме. Это не одна мелкая неприятность, мисс Дью, это десятки их, мисс Дью, это сотни их, мисс Дью. Вы можете вынести одного комара, мисс Дью, но представьте миллионы комаров!
Ребекка Дью представила себе и скорбно покачала головой.
— Она всегда указывает миссис докторше, как ей вести ее хозяйство и что надеть. Она все время следит за мной и говорит, что никогда не видела таких вздорных и задиристых детей. Мисс Дью, дорогая, вы сами видели, что наши дети никогда не ссорятся, ну почти никогда.
— Они принадлежат к числу самых восхитительных детей, каких я когда-либо видела, мисс Бейкер.
— Она за всеми подглядывает и во все сует свой нос…
— Это я сама заметила, мисс Бейкер.
— Она вечно обижается и ноет из-за чего-нибудь, но никогда не может обидеться до такой степени, чтобы собраться и уехать. Она только сидит в гостиной с видом одинокого и заброшенного существа, пока бедная миссис докторша не придет в полное смятение. Все-то ей не так. Если окно открыто, она жалуется на сквозняк. Если окно закрыто, она говорит, что хотела бы изредка иметь глоток свежего воздуха. Она не любит лук — не выносит даже запаха. Говорит, что от лука ее тошнит. Поэтому миссис докторша сказала, что мы должны совсем отказаться от лука. Что ж, — Сюзан приняла величественный вид, — возможно, любовь к луку — свидетельство не слишком тонкого вкуса, мисс Дью, дорогая, но в Инглсайде мы все признаем себя виновными в этом.
— Я сама очень люблю лук, — призналась Ребекка Дью.
— Она ненавидит кошек. Говорит, что ее от них бросает в дрожь. И даже неважно, видит она их или нет. Просто знать, что в доме есть кот, — это для нее уже невыносимо. Так что бедный Заморыш не смеет и носа сунуть в гостиную. Я сама никогда не была большой любительницей кошек, мисс Дью, но придерживаюсь того мнения, что они имеют право махать собственными хвостами. А это ее: «Сюзан, пожалуйста, не забывайте, что мне нельзя есть яйца», или «Сюзан, сколько раз я должна повторять вам, что не могу есть поджаренный хлеб, когда он остыл?», или «Сюзан, возможно, есть люди, которые могут пить перестоявшийся чай, но я не из этих счастливцев». Перестоявшийся чай, мисс Дью! Как будто я когда-нибудь предлагала кому-то перестоявшийся чай!