— Думаете? — рассеянно спросил Шегаев, то так, то этак прикладывая ромбы друг к другу.
— А знаете, о чем еще свидетельствует моя мозаика? О том, что жизнь противоречива — в принципе противоречива, понимаете? Мы ищем законы мироздания, которые укладывались бы в простые формулы — а они в них не могут уложиться. Мы пытаемся понять свойства сознания, пытаясь разложить его на составляющие — а оно не раскладывается… — С этими словами Игумнов беззаботно смахнул картонки в сторону, и Шегаев их никогда больше не видел. — Лапласу Вселенная мыслилась в виде огромных часов, раз и навсегда пущенных в ход. Колесико к колесику, винтик к винтику. Порядок движения определен раз и навсегда… Но такой Вселенной не существует. Если она — часы, то часы, каждая шестерня которых крутится как ей заблагорассудится. Быстрее, медленнее… сегодня у нее такой-то диаметр и столько-то зубьев, завтра все по-другому… сегодня она жесткая, завтра мнется… сегодня круглая, завтра овальная… послезавтра станет квадратом и на время застопорит все дело!.. А общество — это сколок природы. Оно — невычислимо. Его не сунешь в кожуха́, как скажет пролетарий, не задашь ему раз и навсегда верный ход. Им нельзя управлять с помощью рычагов и педалей. И как ни кроши народ, как ни строй его в ряды и шеренги, как ни кричи, что найдено верное решение, — ни черта не выйдет!..
— Куда же вы, Илья Миронович? — спросил Шегаев.
— А знаете, — усмехнулся Игумнов, оборачиваясь. — Я тут на досуге вывел несколько любопытных уравнений. Вы никогда не задумывались, насколько зло присуще добру? Иными словами, каково участие дьявола в помыслах Бога? Довольно простая система в частных производных…
Голос затихал.
Шегаев оглянулся и понял, что в том ровном белесом сумраке, что залил сознание, он все-таки не один.
— Хватит тебе слушать эти глупости, — недовольно сказал гость.
Высок ростом, темен лицом, сутул. Мешковатая одежда густо-коричневого сукна скрадывала очертания фигуры, но все же понятно, что она тяжела и костиста.
— Пойдем, — предложил он, приглашающе махнув тростью. — Сам увидишь.
— Нет, я не хочу с тобой идти! — сказал Шегаев.
Гость усмехнулся.
— Почему? Ты же знаешь, что все в твоих руках. У меня нет над тобой власти. Разумеется, пока ты сам, добровольно не согласишься быть моим другом. Знаешь, одна моя приятельница своим кавалерам так говорила: да — да, нет — нет. Ты сам за себя отвечаешь, я неволить не буду… Ну что? Пойдем, не пожалеешь.
— Ладно, — нехотя согласился Шегаев. — Пойдем.
Гость сделал ему знак, помахав ладонью у виска.
— Что? — не понял Шегаев.
— Шляпу держи, — объяснил гость. — Там ветер.
Шегаев нахлобучил шляпу и они начали подъем.
Заросшее подножие горы было сумрачно, тени густились, укрывая собой разложистые овраги. Но восточная сторона вершины была голой, каменистой, и лунный свет ясно и резко очерчивал ее.
Шегаев думал, что им придется идти несколько часов, но не прошло и минуты, как они оказались на самой макушке, что, конечно же, являлось еще одним доказательством того, что вечерний гость очень накоротке знался с таинственными силами мира.
Ветер здесь и впрямь оказался так силен и плотен, что даже звезды трепетали в его порывах. Сначала Шегаев держал шляпу обеими руками на макушке, потом снял и сунул под мышку, оставив на забаву ветру только длинные патлы, отросшие в тюрьме; гость же стоял, чуть накренясь и упершись палкой в черную скалу, и полы его кафтана — не то сюртука? — трепались и хлопали.
— Видишь? — перекрикивая шум ветра, гулко спросил он.
Шегаев видел.
Отсюда, с этой горы, куда, судя по всему, можно было попасть только в сопровождении его ночного гостя, мир выглядел скоплением бесчисленных мелких вспышек, делавших его похожим на переливающиеся угли костра. Цвет их менялся от пламенно-черного — через алый — до бледно-голубого. Они сгущались и сияли ярче вокруг двух или трех десятков ослепительно горящих белых огней.
— Видишь эти искры? — повторил гость. — Все это — власть!
Шегаев неотрывно смотрел, а гость, помахивая тростью, чтобы указать на самые любопытные фрагменты картины, втолковывал ему, как люди властвуют друг другом. Из его слов выходило, что самым значительным источником власти являются деньги; следом идет сила; на третьем месте — любовь.
— Любовь? — переспросил Шегаев, решив что ослышался.
— Она, проклятая, — подтвердил гость. — Если человек любит, им легко властвовать: ничто не мешает брать у него нужное, суя взамен ту мишуру, что он в своем ослеплении считает ответной любовью.
Шегаев молчал.
— Ради власти человек готов на все.
— Пожалуй, — согласился Шегаев.
— Ну а коли это так, то вот тебе выбор, — сказал гость, еще крепче отпираясь на свою палку, отчего со скрежетом стал крошиться под ее наконечником черный гранит. — Если ты поклонишься мне, то дам тебе власть над всеми этими царствами и всю славу их! Все будет твое! Хочешь?
— Ты так говоришь, будто вся власть изначально принадлежит тебе! — сказал Шегаев, вкладывая в слова хоть и робкую, но все же отчетливую насмешку.
— Ну разумеется, — согласился гость с легким недоумением в голосе: дескать, вот странный вопрос! — Кому же еще?
— Вот как, — протянул Шегаев. — Ну что ж, в этом нет ничего странного… Собственно говоря, я и прежде так думал.
— Решайся, — глухо поторопил гость. — Твое слово, Шегаев!
* * *
Он встрепенулся, растерянно сел.
В камере стоял обычный гвалт, дверь была открыта, в проеме маячила фигура надзирателя.
— Шегаев! — повторно гаркнул старшина камеры. — Царство небесное проспишь! С вещами!
Надзиратель нетерпеливо стучал ключом по пряжке. За ним виднелся конвоир.
С вещами! Куда его? В другую камеру? На этап?
А вдруг — на волю?! Вдруг — свобода?!
— Шегаев! — грозно торопил надзиратель. — На выход!
По каким-то неуловимым признакам он понял, что дело пришло к концу, и этот выход отсюда — выход навсегда, и разлука с теми, кто теснился тут с ним все эти месяцы, — тоже навсегда. Теперь уж если только когда-нибудь жизнь, волоча каждого по его собственной загадочной и странной орбите, столкнет нежданно…
— Ну что ж, прощайте, — сказал Голубченко, инженер-строитель. — Бог даст, свидимся.
— Давай Шегаев, держись!
— Двум смертям не бывать, как говорится…
— Носа не вешай.
— Еще, глядишь, стренемся…
— Прощай, Игорь!..
Кто они? Да просто — разные люди. Голубченко прежде плакал во сне, потом перестал… Валуев все ждет хоть какой-нибудь весточки от жены… Шерстнев вздыхает, как там без него корова отелилась… Громадин молодец: нарисовал Сталина на крышке параши. Вышло похоже, и одно время камера дружно гоготала, когда крышку поднимали по нужде. Потом вертухай, глядя в глазок, обратил внимание на веселье, вызвал старшего надзирателя; тот исследовал камеру, заглядывая во все углы, когда наконец поднял крышку — оторопел. Схватил тряпку, стер… А уходя, бросил укоризненно: «Какая ни на есть личность, а все-таки личность!» Вроде, я вас отлично понимаю, но ведь тоже человек, зачем же так — усами в говно!..