— Как он мог вам это передать из осажденного города?
— Ах, комиссар! Назовем это беспроволочным телеграфом.
— Беспроволочным? Даже у корейцев в Ной-Минске этого нет. Даже в Пхеньяне.
— Это новая коммуникационная структура. Я вам позже объясню. Бражинский жил спокойно, незаметно, приспособившись к обстоятельствам.
— Но если его терпели при немцах, то почему сейчас, после освобождения, к нему вломились в дом? К чему эта антисемитская мазня свиной кровью на его лавке? Я сегодня утром там был.
— Он опасен для ШСР, и он — ее надежда.
— Как он может быть сразу и тем, и другим?
— И это тоже в природе вещей. Ищите его. Найдите его. — Она допила свою кружку. — Происходит что-то знаменательное, комиссар.
И вдруг я увидел прямо перед собой и абсолютно реально Фавр и Бражинского, а с ними темнокожего мвана пяти-шести лет. Глаза у ребенка были абсолютно голубыми, и радужная оболочка, и зрачок.
— Вы и Бражинский были…?
Она не ответила, опустила глаза и положила на стол деньги. На банкнотах все еще печатали портрет товарища конфедерата Ленина, с глубоко посаженными темными глазами, почти азиатскими скулами и высоким лбом, хотя уже много лет назад он умер от лейкемии.
— Покажите мне ваши руки, — сказала она.
Я положил свои руки на стол ладонями вверх, она стала осторожно поворачивать их, разглядывая. Линии на ладони и сами ладони всегда казались мне уродливыми, я попытался убрать руки, но она удивительно крепко держала их, проводя пальцами по линиям на ладонях.
— У вас хорошие руки, партайкомиссар. Найдите его, — сказала она.
— Он поскакал к Редуту.
— Да, он в Редуте.
— Мы называем это фанга — пещера, отверстие в скале.
— Тогда скачите за ним в фангу, на юг, в Оберланд. Воспользуйтесь одним из входов на Шрекхорне.
[13]
Оказавшись на свежем воздухе, я снова глубоко продышался. Мы шли рядом, немного опьяневшие, и молчали. Внизу, под нами, тяжело несла свои воды Аара. Ледяной холод выветривал тупые удары, которые наносило в лоб мбеге откуда-то изнутри головы. Когда я выдыхал, мое дыхание превращалось в пар.
— Комиссар…
— Вы хотели мне объяснить, как функционирует эта штука — беспроволочная коммуникация. Над ней ведь много лет работают, и я не знал, что у нас это наконец уже есть. Война изменится… Ракеты…
— Штука… Система основана на произнесенном слове. Наши ученые называют это туманный язык.
— Не понимаю.
— Ну, война меняет не только каждого, физически и ментально, но и в целом, как общность. Не правда ли?
— Конечно, Фавр.
— Мы, те, которые раньше много читали, писали и издавали книги, ходили в библиотеки, эволюционируем сейчас, отдаляясь от печатного слова. Оно все больше теряет свою значимость. Если хотите, сейчас идет становление личностного языка.
— Наши диалекты и говоры и так существовали всегда в устной форме, письменным был только литературный немецкий. Диалекты — это наш койне как средство общения и причина, почему мы не говорим по-немецки.
— Точно. Таким образом, благодаря войне мы отдаляемся не только от литературного, но и от письменного немецкого языка. Язык — это некое средоточие символических звуков, форма которых имеет непонятное космическое происхождение и никогда не может быть познана.
— Так.
— То, что мы разучились писать, — если хотите, процесс намеренного забывания. Нет больше ни одного человека, рожденного в мирное время. Поколение, которое придет после нас, — это первый кирпичик в строительстве нового человека. Да здравствует война.
— Да здравствует ШСР!
— Конечно, но это ведь одно и то же.
— Вы это говорите как солдат. Но объясните мне все-таки, из чего слагается туманный язык. Если Бражинский сообщил вам что-то, не произнеся при этом ни слова, то как это происходит?
— Ну, мы говорим то, что подумали, и размещаем сказанное в пространстве. Затем можем рассматривать то, что сказали, со всех сторон и даже передвигать. И наконец, можем посылать и получать высказанное. Язык не является чем-то эфемерным, он глубоко овеществлен, он ноумен.
[14]
У многих древних народов было развито это умение. Например, давно истребленные аборигены Великой Австралийской империи воспевали весь земной мир, по которому они странствовали именно так.
— То есть туманный язык проистекает не из механического действия, это не электрические колебания или тому подобное. Телеграфные сигналы — это ведь упрощенная знаковая система. Это не то же самое?
— Знаковая система для письма, комиссар. Для письма, не для языка. Нет, наша новая форма коммуникации — это достижение человеческой воли. Мы никогда не построим машины, способные говорить друг с другом. И для чего ноумен языка переводить в небольшое количество электрических знаков? Почему бы сразу не запустить в пространство слово или предложение? Мы просто отказываемся от причины и следствия.
— Похоже, это как война, которая никогда не закончится и все-таки должна быть закончена.
— Очень похоже, — сказала она и поцеловала меня в губы долгим поцелуем.
— Фавр! Я… Вы… Вы забыли свой хлыст в кабаке.
Я закрыл глаза, все завертелось вокруг. Облака. На улицах шла обычная жизнь. Мваны играли острыми растопыренными спицами зонта, не боясь уколоться. Горы. Пожилая пара у снежного заноса. На нем была немецкая солдатская шинель, он завязывал ботинки. Она робко румянила себе щеки, казалось, что ей стыдно было смотреться в зеркальце. Старик выпрямился и закашлялся желтой слюной, которая осталась на снегу. Солнце уже село за горизонт, и сразу заметно похолодало.
— Мой хлыст? Это ничего, — сказала она и взяла меня под руку. На мгновение я оторопел, но потом смирился. Было ощущение, от ее руки вокруг моего рукава образовалось электрическое поле.
— Вы всегда всему верили?
— Да.
— Всему, что вам говорили во время подготовки?
— Да.
У себя в комнате она села на кровать, а я поцеловал ее в губы. От ее затылка исходил металлический запах. Она через голову стянула с меня сорочку, потом бросила в угол свою грубую хлопчатобумажную робу. Я подумал, что на улице, наверное, пошел снег. Мы прикасались друг к другу. Она провела пальцами по моим бровям. Она умела говорить без слов. Я положил руку на ее грудь размером с молодое яблоко. Рядом с подмышкой у нее в кожу была вживлена розетка, похожая на пятачок поросенка. На стене над кроватью висела корейская гравюра, на которой была изображена волна, угрожавшая маленькой деревянной лодке. За волной виднелись контуры горы. И еще там шел дождь, а может, и нет. А потом я выкурил папиросу, последнюю.