Последняя мысль чуть отрезвила лихорадочный мозг Соломона, он вспомнил себя в шестьдесят. Пожалуй, если бы не каждодневная работа над Пушкиным по двенадцать, по шестнадцать, а иной раз и по двадцать два часа в сутки, работа, забиравшая все его силы, — он вполне тогда бы еще мог. Даже и теперь бы мог, хотя все-таки не мог, не имел права, и все по той же причине. А, какая разница. Не мог тут быть никакой Романов замешан, да и вообще этот самый Федор Кузьмич — не Романов, это ясно доказал?.. кто? Да Романов же и доказал! Великий князь Николай Михайлович, двоюродный брат Александра Третьего, каких еще доказательств надо? Вспомнив об этом Романове, Соломон снова помрачнел, всплыло в памяти, что именно младший брат этого Романова-историка, великий князь Михаил Михайлович, тоже, стало быть, двоюродный брат того же распроклятого Александра Третьего, совершил одно из самых подлых дел в русской истории: женился, сволочь, да еще морганатическим неприличным браком, на графине Софье Меренберг, на родной внучке Пушкина. Нет предела коварству этих Романовых, просто нет слов, нет слов! Но насчет Алексея — даты все-таки сходятся, и сомнений нет никаких. Стало быть, теперь только взяться за дело, только свидетеля, свидетеля найти, этим теперь только вот и заниматься, это будет настоящая победа! Ведь и не обязательно это может быть горничная, мало ли кто мог туда зайти случайно, ошибочно, или нет, даже и не случайно и не ошибочно, ведь бывают же люди, Соломон где-то про них читал, которые специально за подобными сценами подглядывают. Ведь наверняка же кто-нибудь да подглядывал! Наверняка! Не может быть, чтобы не подглядывал! Не могла этого судьба допустить, чтобы никто не подглядывал! История допустить не могла!..
Была и еще одна неприятность, этой, скоробогатовской, сопутствующая. Читая с тоски в заклопленном номере университетской гостиницы не совсем для него профильную книгу о судьбах «довешенных и недовешенных» декабристов, написанную единственным специалистом по тому времени, которого Керзон за человека считал — потому что тот в пушкинистику не лез и потому что два раза о Соломоне теплые слова сказал, один раз в «Социалистической индустрии», другой раз в «Алтайском нефтянике» — так вот, читая эту довольно свежую книгу, набрел Керзон между строк опять же на имя Анастасии Скоробогатовой. Сыграла эта женщина, оказывается, «известную роль в жизни Александра Первого». То, что годы жизни этой, так сказать, несостоявшейся императрицы незадачливому декабрологу отлично известны, для Соломона само собой разумелось. Выходило, что и тут без него, без Соломона, все уже открыто. Тогда почему ж декабролог все сразу не обнародовал? Из порядочности? Или из непорядочности? Оттого, что не хотел Соломону дорогу перебегать? Или оттого, что хотел любой ценой скрыть факт родственных отношений виднейшего советского пушкиниста с самим Пушкиным? Ему-то, декабрологу, ясно же ведь, что дело тут чисто, что не без Пушкина! Шутка ли — найти целую линию потомков Пушкина и ни слова о ней не сказать? Такой, казалось бы, порядочный человек… Впрочем, хороша порядочность, ведь три докторских диссертации написал за других, покуда свою защитил, на тему «Генезис русскоязычной поэзии XIX века», нет бы ему взять тему, которую ему Соломон давно подсказывал — «Пушкин в декабре». Соломон разозлился еще больше. Так вот выкуси! Сам теперь на эту тему напишу!..
А ведь, черт подери, декабролог этот, ни дна ему, ни покрышки, спец этот, при его-то въедливости, и свидетеля того самого, теперь такого необходимого, уже наверняка к рукам прибрал, и материалы хрен-то у него вырвешь. А где шанс, что подсматривал еще кто-нибудь? Соломон уже не просто уверовал в подсматривавшего, он принял его как самообеспеченную данность и все другие варианты отмел. Где-нибудь да хранятся мемуары!.. Впрочем — откуда это известно, что всего лишь кто-то один подсматривал? Тоже мне, дело Дрейфуса! Нет! Не бывать сраму, не сломиться авторитету. Наверняка кто-нибудь и второй тоже подсматривал. И вот этого-то второго уже никто у Соломона не отнимет, это будет только его открытие, личное и триумфальное!
И все же грызло Керзона — мало ли материалов еще оказалось в руках хитрого декабролога, виделся с ним Соломон лет пять тому назад, во время последнего налета в истощенные московские архивы, разговаривал более-менее по душам, и был потрясен — на сколько же тем запретили декабрологу писать ответственные товарищи из органов. Запрещено было, к примеру, писать о том, что во время вскрытия могилы Гоголя гроб его оказался пустым, а сам он лежал в гробу на боку. За сообщение о том, что пустым оказался гроб Дубельта, декабролога чуть ученого звания не лишили. Про пустой гроб Фотия и говорить нечего, а вот в самом-то деле, как было ему сообщить о том, что и в гробу Булгарина никого по вскрытии, кроме Греча, не видать оказалось? Кошмар. И про пустой гроб Александра Первого, помнится, говорил, хотя, впрочем, это большого значения не имело: пустой гроб сам по себе, душегуб-царь сам по себе. Пустые могилы так и маячили перед мысленным взором Соломона. А ведь между строк что-то пробормотал декабролог и вовсе кощунственное: гроб Пушкина, тот, что не по мерке был сделан, тоже нынче пустой! Везде-то он, гад, бывает, все-то он знает раньше всех. Возмутительность подобного отношения к памяти Пушкина вдруг довела душу Соломона до кипения, и произошло это на самых последних грязных подходах к томскому вокзалу. И подействовало на Соломона, как ушат ледяной воды. Хватит! Вырвать этого шарлатана и грабителя из сердца, растоптать этот горький подорожник на святой ниве пушкинистики! То есть на обочине этой нивы! То есть не подорожник, а горький куст полыни! Волчью сыть, травяной мешок! Завистник чертов! Стоило узнать о его, Соломона, прямых с Пушкиным родственных связях и такое… Анафема! Анафема!
Терзаемый весьма чернышевским вопросом, сел наконец-то Керзон в свой вагон и поехал домой. Душевное расстройство несколько поулеглось: теперь нужно было работать, работать, еще раз работать, весь Петербург тогдашний перетряхнуть, и не только Петербург, ведь и приезжие могли найтись, которые подглядывать за всяческой красотой любили. И уж, конечно, где-нибудь да валяется мемуар… на датском, что ли, языке, повествующий о том, как они там и просто так, и по-человечному тоже, невинно даже, можно если не сказать, то написать…
Убаюканый сознанием новообретенной жизненной задачи, Соломон заснул, и приснилось ему как раз то, чему он теперь хотел найти свидетеля. Лучше, конечно, двух или трех. Во сне он сам попадал на роль именно свидетеля, и держал над курчавой головой великого поэта — очень занятого, оттого не оборачивающегося — здоровенный пасхальный семисвечник. И семисвечник этот пытались у него во сне вырвать многие люди, все как один — знакомые пушкинисты, некоторые даже давно покойные. Тогда Соломон размахнулся семисвечником и чуть не слетел со своей узкой нижней полки в плацкартном вагоне. Он спал не раздеваясь. Было темно, никто ничего не заметил, но старый пушкинист все-таки очень покраснел. Никогда ему ничего такого не снилось. Но не отступать же! Бедная, бедная Софонька!..
Вагон перецепляли, кажется, на станции Тайга, и в Новосибирске тоже стояли очень долго, входили и выходили какие-то попутчики, — Соломон их в упор не видел. Разве это были люди? Это были не люди, а тени. Что они понимали в Пушкине? Но обрывки разговоров до его сознания все-таки долетали, попробуй на одном Пушкине сосредоточиться, когда в плацкартном едешь. Странные какие-то это были разговоры. Ну, о повышении цен это нормально все, там насчет кофточек и йода, а вот почему так часто про царя, да еще снова про какого-то ненавистного Романова? На кой черт им Романов сдался, забыть, что ли, не могут? Говорили бы про Пушкина, ну, так нет же, все глупости одни на уме у народа, водка да футбол, да царь еще какой-то. Цену на него, что ли, повысили? Впрочем, что молчат про Пушкина — понять можно. Пушкин-то не подорожает! Он уже дороже чем есть стать не может, он и так всего на свете дороже! Соломон тряхнул головой, достал из дорожного пакетика удачно купленное еще в томской гостинице крутое яйцо и съел его. Соли с собой не оказалось, но не одалживать же у быдла всякого, которое все про царя да про царя? Сойдет и без соли. А за тонкой стенкой до бесконечности все тянулись и тянулись надоедливые, лишние разговоры, которые Соломон, по общительности своего плацкартного билета, вынужден был все-таки слушать.