О раннем отрезке жизни отца Павел знал совсем мало. Из того, о чем родитель раз в год проговаривался, Павел уяснил, что родился папаша за несколько лет до революции, в семье сельского, что ли, учителя, что деда звали Михаил Алексеевич, и что погиб дед при каких-то темных обстоятельствах в 1918 году. Судя по плохо скрываемой злости, с какой отец произносил слово «погиб», Павел догадался, что деда, похоже, расстреляли. Дальше спрашивать было бесполезно, других же родственников у Романовых не имелось.
Впрочем, года за три до кончины Федора Михайловича уверенность Павла в том, что никаких родственников у него больше нет, поколебалась. Почтальон вручил отцу необычной формы голубой конверт без фамилии адресата, но с их адресом — Восточная, 15. Внутри лежал плотный кусочек картона, и на нем стояла одна фраза по-русски, печатными буквами:
«Сообщите, что известно о судьбе Михаила А. Романова и его сына Федора по адресу: Лондон…»
Адрес Павел прочесть не успел, но заметил, что руки у Федора Михайловича задрожали. Отца он изучил хорошо, не задал ему ни единого вопроса. Через час отец не выдержал сам.
— Помнишь письмо? — спросил он, когда Катя вышла в магазины. — Это тетка твоя объявилась, Александра. Я-то думал, ее на свете давно нет. Решил отвечать не буду. Ты как?
— Не отвечай, если не хочется, — сказал Павел с видом полного равнодушия, что и возымело свое действие; отец разговора не оборвал, как сделал бы в любой другой раз, а продолжил:
— Она ведь с отцом вместе погибла. Я так думал. Говорили, что жива. Не верил. И с анкетами что теперь делать? Узнают ведь.
— Насчет родственников за границей?
Это была промашка, надо бы в разговоре с отцом ничего не понимать, сидеть пень пнем, тогда, глядишь, он о чем-нибудь и еще проговорился бы. Но отец, видимо, тут же принял какое-то решение, а стало быть — и обсуждать с сыном было больше нечего. Позже вел он себя так, словно ни письма, ни разговора не было. Приступил к новой работе: резал на рисовом зерне текст сохранившихся отрывков десятой, уничтоженной главы «Евгения Онегина». Казалось, работа не только всецело поглотила его, но в ней находил он силы справляться решительно со всем, даже с приступами стенокардии. Двух-трех минут возле столика с микроскопами хватало ему, чтобы сердце отпустило. Отчего-то строки Пушкина, которые сам Федор Михайлович называл не самыми сильными, стали его последним жизненным утешением.
Рисовые занятия не принесли отцу семейного уважения. Давно покойная Валентина любила повторять о муже: «Велик в мелочах», добавляя, что вот как только о чем серьезном попросишь, так, мол, уже не особенно велик. Даже бесчисленные грамоты отца, которые он развешивал в кабинете и коридоре, вызывали у нее только кислую гримасу: «Пылища». Впрочем, мать Павла умерла слишком давно, а детям Федор Михайлович свою деятельность критиковать не дозволял категорически. Незадолго до смерти составил он каталог своих работ и положил его под стекло на микроскопном столике.
«Твое наследство, Павел».
Схоронив отца, Павел спросил Софью — хочет ли она узнать, что осталось от отца помимо сберкнижек: библиотека, охотничье снаряжение, микроскопы, спаниель. Софья немедленно заявила, что библиотеку заберет, а прочее брат может продать и деньги себе оставить: «У Митьки диплом, он, небось, большие деньги стоит». Сколько стоит русский спаниель с дипломом на двенадцатом году жизни, Павел примерно представлял, но книги отдал, лишь бы порвать поскорее последнюю ниточку, связывавшую Романовых и Глущенко. Таким образом, если не считать охотничьего снаряжения и Митьки, который на десятый день после смерти хозяина все же стал кое-что жрать — к великой радости любившей пса Кати, Павел получил в наследство только две пухлые папки с грамотами отца, еще одну со всякими документами, два микроскопа, две дюжины коробочек с рисовыми шедеврами, банку с рисом, на коем отец собирался, видать, начертать еще не одну славную главу, — ну, и сберкнижку, конечно.
Получалось так, что все семейные тайны, весьма интересовавшие романтически настроенного Павла, отец унес в могилу. Павел тщательно перебрал все бумаги и документы, перетряхнул книги, особенно те, что отдавались Софье, — ничего, ни малейшего следа истории семьи. Адрес лондонской тетки отец, конечно же, уничтожил. Письмо тоже.
Через несколько дней, шестнадцатого, возвратившись с родительского собрания, мучась головной болью, разжевывая горькую таблетку, опустился Павел в отцовское кресло у «рисового» столика. Голова гудела нещадно. Тщетно попытавшись остудить лоб о поверхность положенного на стол оргстекла, Павел машинально включил подсветку под меньшим из микроскопов. Глянул в окуляр, настройка оказалась сбита, он покрутил колесико. На предметном столике лежало белое, чуть желтоватое, припорошенное уже пылью, рисовое зернышко. А на матовой его поверхности уверенным отцовским резцом было проставлено:
ПАША И СОНЯ, НЕ МЕЧИТЕ РИС ПЕРЕД СВИНЬЯМИ.
И больше — ни слова, хотя места на поверхности зернышка оставалось еще на пол-«Каштанки». Павел неловко взял пинцет из стаканчика, попробовал зернышко повернуть и уронил его на пол. Долго подбирал, снова водрузил на предметный столик вместе с клочьями пыли, — таковые под микроскопом приобрели хищный какой-то, чем-то даже тропический вид. Снова глянул.
ПАША И СОНЯ, НЕ МЕЧИТЕ РИС ПЕРЕД СВИНЬЯМИ.
Павел не сразу даже и заметил, что это другая надпись, сделанная как бы готической вязью на русский манер. Подобных сентенций отец не произносил никогда. Неужто писал не он? Павел поворошил зернышко, нашел прежнюю надпись на другой стороне зерна. А уж заодно и еще две таких же надписи, двумя другими разновидностями шрифта. Отец очень хотел отчего-то, чтобы Соня и Паша вняли его требованию не метать рис. Рядом с микроскопом нашлась коробочка, а в ней пять зерен удлиненного, «мексиканского» риса. Павел сунул первое же на предметный столик. Никакого текста на зерне не было, только мелкая-мелкая сеточка как бы наштрихована. Павел догадался, что требуется дополнительное увеличение. На этот случай рядом стоял более мощный микроскоп, купленный на «мичуринские» деньги, отец им очень гордился. В самом деле, при помощи второго микроскопа дело пошло на лад. Необъятную поверхность зернышка покрывали тысячи и тысячи строк, но все — на неведомом Павлу французском языке. Впрочем, присмотревшись к тексту, Павел заметил несколько русских имен, написанных французскими буквами, и догадался, что перед ним перевод чего-то русского. Французский знала Катя, она его преподавала в той же школе. Но она уже легла, и Павел решил поискать чего-нибудь на понятном наречии. Павел оглядел стол, не замечая, что голова больше не болит. Стеклянная банка, аккуратно завинченная, стояла прямо перед ним, и в ней содержалось килограмма два с половиной рисовых зерен. И, может быть, все они были исписаны отцом. Павел вспомнил слова Федора Михайловича о том, что на выставки принимались исключительно произведения на русском языке и на языках союзных республик. Лишь много лет назад получил Федор Михайлович заказ на подарок алжирскому президенту Ахмеду Бен Белле: предстояло вырезать на четверти зерна текст «Песни о Соколе», но на арабском языке, — однако покуда искали текст для умельца, покуда шлифовали линзы для микроскопа, который предполагалось подарить с рисом вместе, Бен Беллу сняли с работы, заказ пропал, а Федор Михайлович работать на экспорт закаялся. Так что французские записи могли быть только его частным рукодельем.