«Соня и Паша, не мечите рис перед свиньями».
Насчет риса Софья не поняла, но от объединения своего имени с именем паршивого братца решительно воспротестовала всем существом. Про Павла она в общем-то и не вспоминала никогда, кроме случаев, когда требовалась презрительная часть для какого-нибудь красочного сравнения типа «Не чета даже такому ублюдку, как…» или же «Болван чуть ли не хуже, чем…» Выродок Павел был Софье не просто противен, он становился отныне и навеки ее личным, непримиримым врагом.
И еще отыскалась маленькая, в десять страничек, пачка стихотворений отцовского сочинения. Прочтя первые же строки («Не зря страшится узурпатор, что встанет новый император»), отбросила — мало ли тут вещей более интересных, как-нибудь в другой раз посмотрим. Ведь перстень все-таки нашелся царский, и тонкая золотая ладанка с прядью детских волос — думается, детских волос прадедушки Алексея Федоровича-Александровича. Несчастливое это имя для русских царей — Алексей, позаботиться бы, чтобы так больше никого не звали, а то вот и царевич Алексей, отцом убитый, и еще один Алексей, которому даже с гемофилией поцарствовать не дали, здесь неподалеку расстрелянный, вот, оказывается, и еще один царь Алексей не состоялся, — запретить это имя надо (царя Алексея Михайловича Софья как-то запамятовала). Что-то вроде жалости шевельнулось в бронированной душе Софьи, жалости к прадеду, умершему три четверти века назад где-то в Эстонии. Но жалость эта, не иначе как детским локоном навеянная, была тем простительна, что совершенно не убыточна.
В прихожей заскребся английский замок, покрутился и замер, ибо дверь была на задвижке. Благоверный пытался войти в дом, однако предъявить ему зрелище растерзанного Брокгауза, присыпанного щедрыми кучками нафталина, было совершенно невозможно. Нафталин к тому же был орошен царской кровью Софьи, на письменном столе громоздились обретенные сокровища — нет, нет. Мысль об убийстве мужа промелькнула в голове Софьи и была тут же отринута: не хватало еще попасть под суд из-за подобного дерьма, и когда? Теперь! Виктора можно было просто не пустить домой, ибо пьяных мужиков не терпела из-за некоей давней истории, концы которой давно были брошены в воду. Атон Джексон поэтому никогда и не посещал ее сознания, как не довелось ему познакомиться и с непьющим родителем, — и именно потому Форбс, наводя недавней ночью последние штрихи на план «реставрация», твердой рукой вычеркнул ее имя из списка запасных — на случай смерти Павла или дурного его поведения — кандидатов на престол, а Джеймс имел насчет нее инструкции очень жесткого характера. Но, конечно, до утра оставлять муженька на улице не стоило по причине чрезвычайно плохой погоды, в которую нетрудно и воспаление легких прихватить, а уж таскать горшки за этим остолопом, который, как она знала по опыту, болеет тяжело и долго, ей вовсе не улыбалось. Софья встала, почти солдатским шагом прошла к двери, отодвинула щеколду, но накинула цепочку — и приоткрыла дверь. Виктор жался к косяку.
— Дыхни!
Виктор отвернулся, так что можно было и не нюхать.
— У тебя мужчина, да? — куда-то себе в галстук пролепетал он.
Надо сказать, что повод для подобного вопроса у Виктора был, хотя, по правде говоря, уже почти два года Софья мужу не изменяла просто ввиду презрения ко всем окружающим мужчинам. Хотя, если честно, то стала она последнее время обращать внимание на мальчиков моложе двадцати, спортивного типа: возраст в ней, видать, заговорил. Оттого мечта о многочисленных пажах и явилась ей чуть ли не первой среди других честолюбивых чаяний. Но Софья всегда выбирала себе мужчин сама и не собиралась отступать от этого правила; все, что ниже высшего сорта, ей вообще не годилось, а высший сорт в Свердловске — где он? В телевизоре?
— Нет, женщина! Убью! — громыхнула Софья и хлопнула дверью, а потом уже через нее добавила: — Два часа тебе, ублюдок, на вытрезвление, иначе ноги твоей в доме не будет!
Девяносто девять женщин из ста произнесли бы эту фразу как «Ноги моей в доме не будет!» Но Софья говорила всегда то, что думала.
Через час с небольшим кое-как допотрошенные Брокгаузы лежали на антресоли, просыпанный нафталин кое-как выметен, новообретенный же архив вместе с перстеньком и ладанкой надежно упрятан в ящик личного Софьиного секретера. Остаток от указанных супругу двух часов использовала Софья на то, чтобы привести в порядок лицо и прическу: охламон мог еще пригодиться, хотя держать его следовало в ежовых рукавицах. Затем отперла другой ящик секретера и достала несоветского вида удлиненный конверт — тот самый, который видел Павел в руках у отца несколько лет тому назад и считал уничтоженным. Но покойный Федор Михайлович редко уничтожал важные документы, предпочитая уничтожению рассредоточение: конверт он отдал на сохранение дочери. Софья перечла фразу насчет «сообщите о судьбе», потом взяла чистый — советский — конверт, и, кося близорукие глаза, аккуратно надписала на нем лондонский адрес тетки Александры. О том, что и у тетки есть некоторые права на российский престол, Софья не подумала в силу устройства души своей и всего существа: сейчас, постигнув из отцовской схемы, что она старшая в старшей линии Романовых, претензии на российский престол всякого иного человека вызвали бы у нее приступ смеха, не злобного, а удивленного.
На первый раз письмо должно было быть совсем коротким, да и повод для него имелся: Софья сообщала тетке о смерти Федора Михайловича, в простых и искренних словах приглашала приехать в Свердловск и посетить его могилу, а если будет возможность и желание, то и могилу прадедушки, ибо Томск от Свердловска сравнительно недалеко. Для знающего глаза тут было сказано все, для непосвященного — ровным счетом ничего. И недрогнувшей рукой, впервые с тех пор, как вышла замуж и сменила фамилию, вывела она под письмом:
Искренне Ваша — СОФЬЯ РОМАНОВА.
Через миг в прихожей прозвенел робкий звонок — два часа истекли, явился Виктор. Софья захлопнула секретер и все тем же ровным солдатским шагом, не лишенным, впрочем, известной грации, пошла открывать. Виктор обнаружился за дверью в той же позе, что и в прошлый раз, — зная характер мужа, Софья поняла, что никуда благоверный не ходил, а так и простоял два часа за дверью, роняя слезы себе за пазуху. Это было довольно плохо, исчезала возможность сказать ему, что она и завтра Славу (Гришу, Алешу, Станислава Казимировича) будет принимать когда угодно, а если он недоволен, то может катиться на все четыре. В нынешнем варианте приходилось ограничиться борьбой с зеленым змием.
— Явился, упырина? — Софья за плечо втащила рыдающего мужа в дом. Маленький, потный, лысеющий, совсем состарившийся от неизбежного по службе и склонностям пьянства, с бегающими глазами, директор автохозяйства висел на ее кулаке, как тряпичная кукла, точней, просто как куча тряпок. Однако он был уже почти трезв, и дикий, колом стоящий в прихожей запах нафталина бил ему в ноздри, рождая самое жуткое из всех возможных для его утлой души подозрений: конечно же, Софья складывала вещи, конечно же, она его бросала. Он повалился бы ей в ноги, но железная рука держала его за узел галстука. Только булькающий, хрюкающий звук вырвался из его горла, да две здоровенных слезы поехали вниз по сторонам носа, совершенно симметрично.