— Что опять не так?
— Теперь, когда идея служения — не господину, не вертлявому закону, а идея служения во имя самого служения — более не востребована, на торжище иллюзий бублимира имидж вороватого чиновника, чья подпись стоит столько, сколько следует по таксе, прирастает к чернильному начальничку в миг получения должности. Называется: статусная рента. И в платье справедливости и попечения о благе паствы и земли теперь, когда замысел о власти рассакрализован, непременно наряжается любая власть, какой бы людоедской, лицемерной и корыстной она на деле ни была. Сакральная-то власть в соображениях о земной справедливости не нуждалась, поскольку была промышлением вышним и в беспределе своем являла не безумие, а гнев Божий. Что касается родины… На образ родины, достойной жертвы и любви, в меркантильном бублимире спроса нет. И хорошо, что ты сама его себе сложила. И хорошо, что вышел он такой — не базарный лубок, а как бы внутренний мандат, дающий право воплощать тот самый замысел о парадизе на земле, который пока только ангелам и тем, кто видит сны земли, открыт.
— Хвалишь, что ли?
Наконец неторопливая дачная очередь перед кассой в магазине рассосалась.
— Хвалю. И вижу в тебе толк. — Расплатившись, Тарарам — ш-ш-ш-шик! — открыл банку пива и протянул Катеньке. Вторую открыл для себя. — За сон земли!
— Чтоб сказку сделать былью, — с готовностью откликнулась Катенька и весело добавила: — А тем, кто будет нам мешать, сделать больно.
5
— А Бог? — Егор вскинул руки, и вверх полетели брызги. — Где место для Бога? Или я чего-то не понимаю в твоей концепции общего долга?
— Бог будет с каждым и в каждом по своей Божьей воле — не нам это решать. — Стоя по грудь в озере, Тарарам щурился на ослепительно синее небо. — Концепция общего долга для нас — то же, что конфуцианский кодекс для желтых Поднебесной или, скажем, бусидо для тех, в честь кого окрестили мою японскую железку. Это собрание жизненных установлений, свод правил поведения в быту, перечень норм взаимоотношений человека с человеком и окружающим его простором, доставшимся ему от тех, кто заплатил за этот простор такой валютой, которая конвертируется даже в мире духов. Скажем, духов стихий и гениев мест. Помнишь, у Киплинга:
Коль кровь — цена владычеству,
То мы уплатили с лихвой!
Наши пращуры уплатили. Но поскольку поля, леса, горы, воды, небеса не человеком и не только для человека творились, то плата эта — лишь взнос за аренду. Как бы авансом. Однако после, рано или поздно, взносы придется вносить регулярно. А если их не вносить, то духи стихий и гении мест бунтуют — тогда часть просторов мы просераем. — Рома опустил взгляд и положил перед собой руки на воду, как на жидкий стол. — Но вернемся к общему долгу. Так вот, нормы эти, установления и правила нужно донести до всех, постепенно расширяя границы, в пределах которых они, эти нормы, становятся неписаным законом, потому что благодаря такому закону люди обретают путь к царству утраченной традиции. То есть общий долг как свод правил жизни — лишь инструмент для воплощения того идеального замысла об управлении землей и людьми, воплотить который ни пращурам, ни отцам нашим покуда оказалось не по силам. Все это вкупе — обретение закона и становление на путь — и есть общий долг. Беда в том, что у меня не хватает слов, чтобы рассказать… чтобы сформулировать все столь же безупречно, как я это внутри себя уже вижу.
— Всем бы так слов не хватало…
— Если бы я нашел правильные слова, я бы давно остановил состав, я бы взорвал эти дьявольские рельсы, по которым мир скользит в мерзкое небытие, прикрытое, как дымовой завесой, цветной, мерцающей, надушенной, облитой лаком, сочно лоснящейся телекартинкой.
— В конце каждого пути, за исключением пути на дрын, нам обещано благоденствие. Иначе хрен кого на этот путь наставишь. Неизбежное разочарование настигает в финале, но сейчас-то мы, как вещает дырка бублика, только выруливаем на столбовой хайвэй. Как с этой точки показать принципиальную ошибку направления?
— Легко. Если совсем прописями и наглядно, то вот так. — Тарарам хлопнул ладонями по воде, и та заколыхалась. — Москва сейчас пытается на руинах подрезанной подлым ножичком и обескровленной, но все-таки уже отползшей от края пропасти страны… Нет, даже больше, чем отползшей — поднявшейся почти что снова в исполинский рост… Словом, не изменяя правилам уже пованивающего бублимира, Москва пытается внутри себя, в отдельно взятой столице взрастить заповедник грядущего счастья. Там подновили ландшафт, деньги подгребли со всех окраин на нужды нескольких подопытных миллионов, дали этим миллионам работу, пристойные зарплаты и возможность свои зарплаты потратить, как только заблагорассудится. И что? Многие ли узрели горизонты осмысленной жизни? Многие ли уравновесились и обрели душевный мир? Черта с два! Все словно в прорву — мало, мало, мало… Еще, еще, еще… Дают еще. Но нет там эдемского сада, как не было, — сплошной гниющий бублимир. Радости нет на лицах и смысла в делах. Ведь длинная воля хороша при наличии длинного смысла, а без него она так — пустое сумасбродство. И счастье там, в подопытной Москве, людей метит не чаще, чем в какой-нибудь приволжской и вовсе не тепличной Кинешме. Там светлых глаз, поди, даже побольше встретишь. Выходит, не в денежных потоках дело, не в зарплатах и способах их траты. Сам замысел грядущего неверен. Она тут вся — Москва. Она и есть венец беспутия — предательский маяк, зовущий всех плутающих на скалы.
— Да уж. Рядом с этим питомником даже красный проект — явление живого духа, хотя в нем и вовсе Богу не было места. То-то яйцеглавы забугорные уже в пятидесятых рванули из своего образцового свинарника духа кто в красные, кто в традиционалисты, кто в магометане. А нас вульгарно соблазняют будущим, которое у них случилось как бы уже сегодня или даже вчера и которое там, в Европе, им, то есть самым из них незашоренным, уже проело всю печенку.
— Верно судишь, товарищ. Я на Европу поглядел — и сбоку, и снизу, и из самой середки. Нет там благодати. Одно лицемерие, отчуждение, равнодушие и самодовольство. Может, раньше и была — тысячу лет назад, — а теперь нет. Вышла вся. А ведь ее, благодать-то, не то что ни съесть, ни выпить, ни поцеловать, ее ведь и не купить нигде. Вот незадача. Она ведь тоже оттуда, из эдемского наследства, только даруется не всем подряд, как лето, а тем, на кого Бог пошлет. Поэтому их там, в Европе, плющит и колбасит от того, что благодати нет. Потому что знают про нее, от верных людей слыхали, а им не дано. То ли дело у нас — остановишься у какого-нибудь заросшего пустыря в Адриаполе, где тлеет жизнь со скоростью Земли, где за сплошным бетонным забором с металлическим лязгом, как цепной пес, бьется какой-нибудь механический заводик, посмотришь на родную срань, на людей нечесаных и видишь в лицах… нет, не благодать, а словно бы предчувствие благодати, ее близкий отблеск. Словом, тьфу на эту Европу. На родине надо быть и вытягивать ее за шиворот из бублимирова болота. Зачем ей туда? Надо строить свой русский мир, который не часть другого, общего мира, а мир сам по себе, мир достаточный. Как шар внутри другого шара. Знаешь, есть такие китайские штуки, непонятно как сделанные?..