Артём не сразу пришёл в себя, рассудок ещё туманился и пропадал – вот Артём, почти уже без рассудка, безрассудный, ощутил себя отчего-то поплавком, который вздрагивает, вздрагивает, вздрагивает – и у него там внизу рыба, она поймала его, или он поймал её, тут уже не поймёшь, и вот сейчас он должен эту рыбу извлечь на белый свет – она вся сырая, золотистая, небывалая, жадная – или, на-оборот, его утянет на дно, этот самый поплавок, и он там задохнётся совсем – и это чувство неразрешимости всё длилось, и длилось, и длилось, и этот, чёрт его побери, поклёв всё продолжался, круги по воде шли всё чаще, всё жёстче, и вода одновременно становилась всё гуще, как олово, в этой воде не выживают, в этой воде гибнут навсегда, да, это точно, да, да…
А потом вдруг кто-то перевернул разом всю реку, вместе с отражённым в ней солнцем, или звёздами, или рыбами, и всё полетело сверху, как из корыта – солнце, рыбы, звёзды.
…Руки у неё были смуглые, в пушке. А грудь и… ещё одна часть тела – ослепительно-белые, как мороженое…
– Я хочу чай твой. С ёлками, – сказала она хрипло. Накричалась. И встать пока не могла – надо было, чтоб он первый это сделал.
Он поднялся, вышел и впервые куда увереннее почувствовал, что вернётся и теперь наконец всё будет хорошо. Теперь уже не может быть плохо. По крайней мере, сразу.
Термос, к радости, не разбился.
– А пирог-то, – крикнула она из комнаты, где, судя по голосу, одевалась. – Пирог забыл. Пирог неси!
…Они пили чай, и Галя сказала:
– Спрашивай меня: почему ты. Я же должна объяснить.
– Я не имею права обращаться без разрешения, – ответил Артём.
Она засмеялась: тихо и тепло.
Отсмеялась и сказала:
– Ты ударил Сорокина. Я поняла, что тебя за это посадят в карцер и скоро убьют. Ты шёл к ИСО – весь такой юный, потный – я даже запах твой почувствовала, хотя – как это, с третьего этажа… И у меня всё. Сжалось всё.
Артём смотрел в чашку.
– Я тебя до этого видела, но ты был не такой. Когда вы там дрались перед Эйхманисом и его гостями, – фамилию “Эйхманис” она произнесла с каким-то особенным и, как Артёму показалось, мстительным чувством… но, может, только показалось, – …там тебя было не жалко. И вообще всё было противно там. Только… ну, не важно.
Артём поднял глаза и очень тихо, бережно посмотрел на неё, чтоб не сбить этот тон, этот голос… Хотя сам подумал мельком: “…Ещё как важно”.
– А, нет, я же тебя до этого вызывала. Когда ты валял дурака, а в конце сказал, что умеешь целоваться. Я подумала: “Сейчас вызову Ткачука, и ему выбьют все зубы. По крайней мере передние, и сверху, и снизу… И будешь после этого целоваться”. Наглые твои глаза зелёные… крапчатые… – и она вдруг посмотрела ему в глаза, словно проверяя.
Артём неслышно сглотнул слюну и ничего не стал думать о том, что слышит. “Ну да, вот так”, – к этой фразе можно свести то, что он почувствовал и по поводу Ткачука, и по поводу глаз.
– И потом мне нужно было тебя… взять на работу, – продолжила она. – Не потому что сексотов не хватает – здесь каждый пятый сексот, – а просто… Надо было. И ещё я разозлилась. Может быть, всего больше разозлилась оттого, что ты мне стал нравиться. Мне никогда не нравился ни один… здешний. Вы все для меня были… к примеру, как волки или лошади – другая природа.
Галя недолго молчала. Артёму показалось, что она поймала себя на своей неуместной искренности, но тут же махнула рукой: чего теперь? После всего вот этого? После кресла, которое едва не развалили на семь частей?
– Если б ты не полез ко мне – ничего бы не было, – с незаметной, словно бы внутренней, в скулах спрятанной улыбкой сказала она. – Так и пошёл бы в карцер. Но ты точно угадал, когда надо… Все лезут, когда не надо. А когда надо – наоборот, не лезут… С одними приходится смиряться, других – тормошить. И то и другое – неприятно. Ты взял и угадал – впервые. Не веришь? – спросила она неожиданно громко.
– Почему, почему, верю, – сказал Артём. – Можно я пирог теперь буду есть?
Она снова засмеялась, на этот раз откинув голову – и он увидел её шею: голую, незащищённую. Смех у неё был такой, словно он был всегда чуть замороженным, а сейчас оттаял. И таким оттаявшим смехом она не смеялась очень давно. Весь день. Или месяц. Или всё лето. Всё время было не смешно ей – а тут вдруг стало смешно.
– Ешь, ешь, – сказала. – Я тоже хочу. Ты зверей покормил сегодня?
– Да, – сказал он, сам не помня, врёт или нет. – А зачем они здесь?
– Как зачем? – она ела пирог и запивала чаем, и стала совсем домашней и беззаботной. – Тут же биосад.
– Я знаю. Что это?
Галя закрутила головой – в том смысле, что смеяться уже устала, да и чай с пирогом мешают… но всё равно смешно.
– “…Знаю. Что это?” – необидно передразнила она Артёма. – Это Фёдор приказал. Эйхманис.
Странным образом теперь в его фамилию она вложила безусловно уважительное чувство.
– В мае… когда? Прошлый год, или уже позапрошлый… очень давно. Всю северо-восточную часть острова объявили заповедником. Озёра, болота, лес, который нельзя вырубать, – всё вокруг вошло в заповедник.
– Зачем?
– Затем, что леса много порубили, и звери стали пропадать – а не хочется, чтоб остров был лысым и без жизни. Фёдор заложил питомник лиственниц… потом ещё каких-то деревьев. И вот биосад появился. Фёдору надо оленей вырастить, этих ещё… морских свинок… ондатру хочет развести – чтоб прижилась; её к вам в озеро запустили – видел тут озеро рядом?… И тех, кто здесь был, и тех, кого не было никогда, – всё зверьё ему откуда-то привозят… – она снова крутанула головой: то ли волосы смахнула, то ли какую-то мысль, то ли всё это ей казалось забавным и ненужным – хотя, не поймёшь, может, и наоборот: очень серьёзным и нужным.
– Тут сначала, когда лагерь организовали – шла охота с утра до вечера. Ногтев любил… Это начальник лагеря был до Фёдора, знаешь? А потом Фёдор запретил охоту… Он и чаек запретил истреблять – а я их перебила бы, голова раскалывается к вечеру, окно не открыть… Хотя сам Фёдор охотится иногда. Но только на тех зверей, которых много… Не то что Ногтев. Тот вообще так и стрелял бы с утра до вечера.
– Вот политических расстреляли, мне говорили, когда Ногтев был… – сказал Артём, кусая пирог: он вообще что-то разнежился и обмяк.
Галя, напротив, перестала жевать и спросила тем, другим своим голосом, про который Артём скоропостижно забыл:
– Кто сказал?
Артём, полулежавший, сел, дожевал пирог и только после этого ответил очень спокойно и как мог доброжелательно:
– Здесь все про это знают. Ни для кого не секрет.
Галя вздохнула.
“А о чём мне с тобой разговаривать? – быстро думал Артём. – Я ничего не знаю, кроме лагеря. И, кажется, ты, Галя, тоже ничего не знаешь, кроме лагеря. Может, лучше, если ты спросишь меня, за что я отца убил? Или мне поинтересоваться, почему ты работаешь на Соловках, а не гуляешь по Красной площади под ручку с кем-нибудь во френче и в галифе?..”