– И что ты делаешь в музее?
– А сижу в алтаре Благовещения и рисую экспозицию на глаз: определяю век, ценность, содержание… Меня начальник музея выменял у Кучеравы за три церковных ризы, – посмеялся Щелкачов, и Артём тоже хохотнул. – Я немного понимаю в иконах и прочей древности – учился этому. Так что я быстро догадался, зачем нужен… Фёдору Ивановичу. Раскопаем мы какую случайную вещицу – ему надо сразу понимать, тридцать лет ей или триста, ценна она или – подними и брось, стоит тут копать дальше или нет.
– Ты не знаешь, он что-то находил уже? – спросил Артём.
– Кто ж нам скажет, – пожал плечами Щелкачов. – Может, и находил. Ходят такие слухи… Будто бы он нашёл в одной бумаге запись, что клад там, где след от третьей головы в полдень на Троицын день – и надо копать один сажень вглубь. Под головой, предположили, храмовый купол. Ох уж поискали они нужную голову тут, покопали вволю в Троицын день – целый ударник устроили, ничего не нашли… Но то, что он изучил все церковные бумаги и к нему постоянно водят на беседы соловецких монахов, – это я слышал.
Подошёл третий молодой в их команде, Захар.
Он был низкоросл, кривоног, носат, не по возрасту щетинист – видно было, что не брился дня три, а уже так оброс: если не будет бриться неделю, в свои двадцать или сколько там ему будет иметь настоящую, чуть курчавую бороду.
Артём ещё вчера хотел у него спросить, где они встречались раньше, но всё забывал.
– Не помнишь? – улыбнулся Захар; когда он, щурясь, улыбался, глаза его будто исчезали под веками. – А нас везли на одном рейсе, мы едва не передушились в трюме: по дурости полезли самыми первыми – а надо бы наоборот: тогда места достались бы у выхода, там хоть воздуха можно понюхать.
Артём покивал: да, было дело.
– Мы и в тринадцатой были вместе, но там в толкотне редко нас сталкивало, да я и без бороды был, и всё время на другие наряды… А потом меня перевели в двенадцатую – как раз, когда ты… – Захар, снова сощурившись, посмотрел на Артёма и добавил: – Дрался там с блатными, а потом в больничку попал.
Артёму понравилось, что с блатными он всё-таки, как свидетелям показалось, дрался, а не прыгал от них, как бешеная вошь, с нар на нары…
– Вас, как я понял, взяли в спортсекцию? – спросил Щелкачов Артёма – и он тут же вспомнил, что давно Щелкачову “тыкает”, а тот ему – нет. “Ну и ладно!” – быстро решил Артём.
Он кивнул: да.
– Бокс? – уважительно произнёс Щелкачов.
Артём усмехнулся. Вдвойне было смешно оттого, что Захар, судя по его виду, слово “бокс” услышал впервые и значения его не понимал.
Никогда особенно не задумываясь об окружающих его людях, Артём легко догадался, что Захар ищет себе дружбы – с ним, Артёмом, – и причины тому просты: с блатными дружить – себя продать и потерять, а с Щелкачовым – сложно, он умный. Захар искал сближения с понятным ему человеком в надежде, что в трудную минуту тот, быть может, пособит.
Зато Артём давно уже ни с кем сближения не искал, оттого что догадался: помочь не может никто. Мало того – лучше и не отягощать собою никого: к чему было хоть Василию Петровичу, хоть Афанасьеву смотреть на то, как Артёма гоняют блатные – и догнали бы вконец, когда бы Бурцев не разбил первым его башку.
“А я ещё сержусь на Бурцева! – вдруг подумал, вернее сказать – понял Артём. – Надо бы сельди раздобыть да ему привезти в дар. Если б не он, меня б уже… порвали бы…”
Щелкачов – тот тоже был не прочь найти в Артёме товарища – хотя бы по той причине, что они пользовались одним словарём, допускали в речи причастные обороты и явно принадлежали к среде книжной. Но Щелкачов был не нужен Артёму тем более, и общался он с ним лишь потому, что ему было душевно и забавно, и сегодня его никто вроде бы не должен был убить – а разве это не повод для радости.
К тому же утро, которое начинается с кремлёвской сельди, – это утро необычайное, доброе.
До обеда они немного поработали – кто копал, кто чертил, Артём всё больше отгонял лопатой всевозможный тысячекрылый гнус.
Красноармеец при них был, но ни во что не вмешивался и не погонял – наверное, ему так и приказали: присматривать и не лезть.
К обеду появился Горшков – с распухшим лицом и свежей ссадиной, прошедшей через скулу и на висок. В руках был свёрток.
Артём смотрел на Горшкова чуть опасливо: кто его знает, что у него после вчерашнего позора на уме.
– Здра, гражданин начальник! – на всякий случай гарк-нул Артём, вовремя пнув Щелкачова, чтоб поддержал. Захар подоспел только к “…чальник”.
– Бриться и мыться будете сейчас, – сказал Горшков, будто не услышав приветствия, – а то притащили вшу к нам на островок – на хрен бы она нужна.
Следом заявился Феофан с пирогами.
Пироги были вчерашние, или позавчерашние, а то и недельные – но что с того, когда весь день на воздухе с лопатой. Все бросились есть, давясь и дыша носом, время от времени обводя округу глазами: не выросла ли поблизости из земли бутылка молока или, пусть с ней, воды.
– Озёрной попьёте сейчас, – сказал Горшков.
…К тому же пироги были не только с капустой, но и с повидлом – и, когда это повидло попало Артёму на пальцы, он даже зажмурился: где я? Кто я? Почему я жру повидло, я что, сплю?
У озера Артём и Захар быстро всё с себя поскидывали и полезли в воду, Щелкачов задумался, а индусы вообще пристыли.
Отчего Щелкачов замешкался, Артём быстро догадался: у него на шее, вокруг пояса и на щиколотках висели мешочки с нафталином и чесноком – Василий Петрович тоже так себя украшал, вшам на страх, – но пахучие обереги, кажется, помогали не очень. Артём однажды тоже такой пытался носить, но скоро решил, что съесть чеснок куда приятнее.
– А вы что, глупоглазые? – заорал Горшков на индусов. – Ну-ка, геть до воды!
Артём заплыл подальше, пить не стал – но рот водой пополоскал, в горле побурлыкал ею – три раза сплюнул – вроде как и попил.
Когда возвращался, всем уже раздали мыло, а отец Феофан ходил с бритвой по берегу, будто поджидая того, кто первый решит вернуться.
Курез-шах и Кабир-шах стояли по пояс в воде, слабо оплёскиваясь и глядя на отца Феофана с некоторым страхом.
…Первым решился выйти из воды Захар – судя по всему, купаться он не любил и быстро замёрз.
– Может, щетину я сам? – предложил он. – А ты, отец, голову?
– Небось, больше одного уха не отрежу, – неожиданно пошутил отец Феофан, и все поочерёдно засмеялись: даже Горшков, и тот улыбнулся, но дала о себе знать вчерашняя ссадина, и он тут же скривился.
“Интересно, он мысленно называет Эйхманиса «сукой» или не решается? Или сам себя убедил, что с табурета упал по своей собственной воле?” – веселил себя Артём.
Захар без волос стал совсем пацаном, зато нос у него вырос вдвое и заострился.