– Он – очень честолюбивыйчеловек, Олифант.
– Вы не одиноки в подобной оценке. Уэйкфилд вздохнул:
– При условии крайней конфиденциальности...
– Само собой разумеется!
– Не говоря уже о том, что машина вся в дерьме. Грязь, осевшая из воздуха. Механики работают в три смены и уже добились некоторого успеха с помощью аэрозольных препаратов лорда Колгейта, но временами я прямо теряю надежду, что система когда-нибудь закрутится как надо! – Он понизил голос. – Вы знаете, что уже несколько месяцев высшие функции “Наполеона” совершенно ненадежны?
– Императора? – притворно изумился Олифант.
– В приведенном виде длина зацеплений “Наполеона” превышает нашу почти что вдвое, – продолжал Уэйкфилд. – А он взял себе и испортился! – Было видно, что одна уже мысль о возможности такого наполняет его почти мистическим ужасом.
– У них что, тоже был смрад? Уэйкфилд мрачно покачал головой.
– Ну вот видите, – сказал Олифант. – Скорее всего, этот самый их “Наполеон” попросту подавился куском луковой кожуры...
Уэйкфилд фыркнул.
– Так вы найдете мне телеграмму? При ближайшем удобном для вас случае?
Уэйкфилд еле заметно кивнул.
– Молодец! – просиял Олифант.
Отсалютовав сложенным зонтиком, он встал и направился к выходу через лабиринт микроскопических клетушек; ни одна терпеливо склоненная голова не повернулась в его сторону, ни один подопечный Уэйкфилда не посмотрел ему вслед.
Олифант попросил Беттереджа отвезти себя в Сохо, сошел у первого попавшегося кабака и направился на Дин-стрит [129] пешком, окольной дорогой, соблюдая все профессиональные предосторожности. Войдя в незапертую дверь грязного, обшарпанного дома, он запер ее за собой и поднялся на второй этаж. В холодом воздухе пахло вареной капустой и застоявшимся табачным дымом.
После условного стука (два удара, пауза, еще два удара) из-за двери раздался голос:
– Входите скорее, а то холоду напустите...
Обильно бородатый мистер Герман Крите, в недавнем прошлом – редактор нью-йоркской “Фолькс Трибюнс”, сильно смахивал на растрюханный кочан капусты – так много одежды (по преимуществу – ветхой) было на нем надето.
Он запер за Олифантом дверь и навесил цепочку.
Крите снимал две комнаты: та, что выходила на улицу, считалась гостиной, а другая – спальней. Все здесь было ломаное, рваное и валялось в жутком беспорядке. Середину гостиной занимал большой старомодный стол, покрытый клеенкой. На нем вперемешку лежали и стояли рукописи, книги, газеты, кукла с головкой из дрезденского фарфора, предметы женского рукоделия, щербатые чашки, грязные ложки, ручки, ножи, подсвечники, чернильница, голландские глиняные трубки, табачный пепел.
– Садитесь, садитесь, пожалуйста.
Крите, чье всегдашнее сходство с медведем еще усиливалось истрепанной одеждой, неопределенно махнул в сторону колченогого стула. Слезящимися от угольного и табачного дыма глазами Олифант разглядел мало-мальски целый стул, обладавший, правда, другим недостатком – дочка Крите использовала его недавно как игрушечную кухонную плиту; смело рискнув седалищной частью своих брюк, он смахнул липкие крошки на пол и сел лицом к Крите, по другую сторону загроможденного хламом стола.
– Небольшой подарок для вашей малютки Тродль, – сказал Олифант, вынимая из кармана пальто сверток. Яркая оберточная бумага была закреплена самоклеющимся квадратиком с рельефной эмблемой самого известного из оксфорд-стритских магазинов игрушек. – Кукольный чайный сервиз. – Он положил сверток на стол.
– Она зовет вас дядя Ларри. Не нужно бы ей знать вашего имени.
– В Сохо этих Ларри – как собак нерезаных.
Олифант вынул из кармана чистый, незапечатанный конверт и положил его на край стола рядом с ярким свертком. В конверте находились три бывшие в употреблении пятифунтовые банкноты.
Крите ничего не сказал.
– Манхэттенская женская труппа “Красная пантомима”, – прервал затянувшееся молчание Олифант.
– Так, значит, сапфические звезды Бауэри добрались и до Лондона? – саркастически хмыкнул Крите. – Я помню этих красоток по Нью-Йорку. Они расшевелили и поставили на службу революции “дохлых кроликов” [130], чье предыдущее участие в политике ограничивалось мордобоем во время муниципальных выборов. Мясники, чистильщики обуви, проститутки с Четемской площади и с Пяти углов – такая вот была у них аудитория. Потные пролетарии, пришедшие поглазеть, как женщиной выстрелят из пушки, размажут ее по стенке, а потом отлепят, как лист бумаги... Нет, сэр, не тем вы интересуетесь.
– Друг мой, – вздохнул Олифант, – такая уж у меня работа – спрашивать. Вы должны понимать, что я не могу вам объяснить, чем вызван тот или иной мой вопрос. Я знаю, что вы многое претерпели. Я знаю, как трудно вам сейчас в изгнании. – Олифант многозначительно обвел взглядом убогую комнату.
– Так что же вы хотите узнать?
– Есть предположение, что среди различных преступных элементов, принимавших активное участие в недавних гражданских беспорядках, были и агенты Манхэттена.
Олифант ждал.
– Сомнительно как-то.
– Почему, мистер Крите?
– Насколько мне известно, Коммуна вовсе не заинтересована в нарушении британского статус-кво. В отношении американской классовой борьбы ваши радикалы выказали себя благожелательными наблюдателями. Более того, ваша страна повела себя почти как наш союзник. – В тоне Крите слышалась горечь, некий перекисший цинизм. – Похоже, Британии очень хотелось, чтобы коммунары отобрали у Северного союза его самый крупный город.
Олифант осторожно поерзал, пытаясь устроиться на неудобном стуле.
– Вы ведь, кажется, хорошо знали мистера Маркса? Чтобы извлечь из Крите данный клочок информации, нужно было задеть главную его страсть.
– Знал? Я встречал его с корабля. Он обнял меня и тут же попросил в долг двадцать долларов золотом, чтобы снять квартиру в Бронксе! – В сдавленном смехе Крите звучала яростная, всесжигающая ненависть. – С ним была и Женни, только брак их не пережил революции... И в то самое время, когда товарищ Маркс изгнал меня из Коммуны за пропаганду “религионизма и свободной любви”, сам он спал с ирландской шлюхой, фабричной девкой из Бронкса, вот уж действительно свободная любовь! – Бледные, с неухоженными ногтями руки Крите рассеянно перебирали листы какой-то рукописи.
– Вас жестоко использовали, мистер Крите.
Олифант подумал о своем друге, лорде Энгельсе; непостижимо, как это блестящий текстильный магнат мог связаться – хоть бы и косвенно – с людьми подобного сорта. Маркс исключил Крите из так называемого Центрального комитета Коммуны, – а Северный союз назначил премию за его поимку. У Крите не было ни гроша за душой; он достал документ на чужое имя и отплыл третьим классом из Бостона с женой и дочкой, чтобы присоединиться к тысячам американских беженцев, мыкавшим горе в Лондоне.