Никогда в жизни мне еще не было так интересно. Я был
покорен, взят в плен, порабощен им раз и навсегда… Боюсь, все это продолжается
по сей день, хотя кукольный театр и вообще сам мир кукол так и не стал моим.
Когда нас позвали в столовую, он идти не захотел, – не
хотел снимать кукол с рук. Залез под стол и молча зыркал оттуда своими волчьими
глазами. Но его дружелюбно выволокли, и за обедом он – возможно, потому, что
взрослые намеками, глухо и обрывочно, косясь на детей, раза три упоминали об
утренней трагедии, – сидел угрюмый и замкнутый, в точности такой, каким
пришел. В мою сторону даже не глядел, ковырял вилкой скатерть. А я-то думал, мы
уже друзья…
Мне и сейчас при каждой встрече хочется сразу всучить ему в
руки какую-нибудь куклу, чтобы вместо отчужденной маски увидеть его настоящее
лицо. Кстати, в юности довольно долго он и таскал повсюду с собой одну из тех
кукол, величиной с ладонь, которые с поразительной ловкостью мастерил сам «на
подарки». Если правильно помню, это делалось так: на проволочный крест
накручивался синтепон и обклеивался материей, после чего оставалось только
рожицу расписать. И он действительно их раздаривал – раздаривал прямо на
улицах, первым встречным людям, не обязательно детям.
Одним словом, тем первым летом Петька увлек всю дворовую
ребятню – нас было человек восемь. Я выпросил у мамы розовый лак для ногтей,
разбитые носы кукол были тщательно реставрированы и блестели на солнце. Все
лето, – а в тот год удивительное лето выпало Львову: ясное, синеглазое, с воздушными
облачками над Высоким Замком, – наш дворовый театр с утра до вечера с
энтузиазмом репетировал и представлял комедии и сказки собственного сочинения.
И как подумаю сегодня: нелюдимый, явно «проблемный» восьмилетний мальчик стал
одновременно основателем, режиссером, художником и артистом пусть небольшого,
но творческого коллектива, с поистине моцартовским даром сочиняя тексты и
мизансцены, терпеливо натаскивая тех, кому поручал куклу, заставляя
безалаберных артистов снова и снова повторять движения и слова роли или «делать
оркестр»: дудеть в жестяные дудки и губные гармошки, греметь погремушками и
бить в бубен.
Эта всеобщая увлеченность произвела такое впечатление на
взрослых, что отец Гульки дядя Рустам, милиционер, отправился в
слесарно-столярную мастерскую, за начальством которой числился какой-то грешок,
и, то ли путем шантажа, то ли как-то еще воздействовав на директора, заставил
сделать ширму для нашего театра. Роскошную раскладную ширму с настоящими
дверными петлями! Все четыре ее створки мама обтянула сизой подкладочной тканью
из дедовых портновских запасов, а из старой гобеленовой скатерти был сшит
настоящий фартук – тот, что вешается на ширму перед зрителем: по зеленому полю
пузырились бокастые желтые груши, будто минуту назад снятые с дерева бережной
рукою пана Станислава.
А ведь где-то она валяется в сарае – там, во дворе нашего
давно покинутого львовского дома…
* * *
Словом, я все же затеял с ним тот тяжелый разговор, пытаясь
что-то промямлить о «нехорошем гене»; даже название выдавил…
Мы сидели в кавярне на Армянской, где кофе варили в турках
на раскаленном песке. Над узкими горлышками вспухала пенка, пузырясь по бокам
турки, если сбегала, так что в крошечном помещении витал божественный аромат.
За окном хлестал дождь; по блестящей кубической, волнистой от рытвин «брукивке»
мостовой, сливаясь по обочинам, бежали ручьи, а над пупырчатыми лужами плыли,
покручиваясь в руках у прохожих, цветные зонты.
На этой узкой и ободранной, но живой и прекрасной улице,
видавшей и аппетитные драки, и надрывные страсти, всегда ошивалась львовская
художественная богема. Я и сам однажды отбивал там кулаками у художника
Трофименки свою Майю, тогда еще даже не невесту; в те годы оленьи бои мне
казались действенным средством завоевания женского сердца.
И вот, сидя за обшарпанным столиком, в ожидании своей
«филижанки кавы»…
Нет, все же о кавярне на Армянской надо подробнее! Надо бы
найти особенные слова, – ведь в пряно-охристом воздухе этого неприглядного
помещения остался витать лохматый призрак нашей юности, наше кофейное братство.
Не знаю, кем и когда рождена была легенда, что кофе на
Армянской – это лучший кофе в мире. Чужим там вполне могли подать порядочное
пойло. Просто чужие-то почти и не забредали – не слишком очаровательное было
место: сесть практически негде, десерта никакого… Да и сама эта улочка, со
своим, замечательных, конечно, пропорций, но таким облупленным храмом… Почему
же Армянская у нас котировалась выше всех прочих мест в городе?
Здесь можно было застать того, чей адрес и телефон давно
потерял, здесь оставляли друг для друга передачки, документы и записки. «Я
оставлю для тебя на Армянской», – привычная фраза, оброненная на бегу,
выкрикнутая из окна трамвая, шепотом сказанная в «читалке» института…
Там посменно работали две женщины: Лариса и Надя. Надя –
этакая мамашка в теле, с плавными сдержанными движениями, – никогда не
варила плохого кофе: вероятно, рука не поднималась. Она мало кого привечала, но
кофе, который готовила, назывался «как всегда», – тетка понимала в
ритуале. Вторая, Лариса, – та была королева: крахмальный фартучек, макияж,
манеры – залюбуешься! Королева могла заварить кофейку и по второму разу, «на
второй воде» – если кто не приглянулся.
В процедуре приготовления кофе был момент соучастия: тебе
готовили турочку, показывали – где твоя, и ты уже был при деле: вскакивал из-за
столика и двигал ее в песке, следя за тем, чтоб пеночка поднялась, но не
перелилась: она должна была подняться раза три-четыре.
И, глядя, как плавно по песку жаровни двигает Надежда
упряжки металлических турок в своих полных руках, напоминая этим церковного
органиста, Петька задумчиво переспросил:
– «Синдром… Петрушки», ты сказал?.. – и вдруг
рассмеялся: – Так это мне и подходит. Я ж и сам – Петрушка!
В то время он был увлечен историей русского уличного
балагана, много читал о нем, разыскивал воспоминания стариков о представлявших
«по дворам» бродячих кукольниках начала века, сам вытачивал пищики и даже писал
скабрезные тексты – ужасно смешные и острые – для каких-то будущих «дворовых
сцен», которые надеялся поставить.
Часами он мог рассказывать, какие сорта дерева идут на ту
или другую деталь куклы, и как по виду древесины можно определить, откуда кукла
родом, и какое значение имеет направление среза дерева, не говоря уже о
значении таких сезонных кондиций, как влажность, например. Я прилежно
выслушивал всю эту муру и скукотищу, потому что самым интересным в эти моменты
были его лицо и руки.
Во Львов он приезжал уже из Питера, где учился в ЛГИТМиКе;
приезжал часто – ради Лизы, конечно, – но и не только: либеральный
директор центрального Дворца пионеров дал ему возможность поставить первый его
спектакль по известной сказке «Журавль и цапля».
Помню и сейчас этот спектакль довольно подробно.
Он работал на столе с тремя парами кукол, которых сделал сам
по собственным эскизам. Первая пара кукол – совсем юные и трогательные журавль
и очаровательная цапля, – влюбившись, ходили друг к другу через болото
свататься, да никак не могли поладить… Вторая пара была уже «в возрасте»: поседелый
журавль в пенсне, с решительным намерением устроить семейную жизнь, по-прежнему
наведывался к моложавой кокетке-цапле… и опять они ссорились и никак не могли
уступить друг другу. И, наконец, третья пара кукол: неузнаваемый, с толстенным,
будто разбухшим клювом старик-журавль и глупая подслеповатая старуха-цапля,
которые все предъявляли друг другу вздорные претензии, от слабости едва держась
на ногах…