– Вот ты лечишь меня, Боря. Но если вдуматься: ведь
настоящий сумасшедший, настоящий маньяк – это он сам.
… – А знаешь ли ты, – сказала она мне в одну из таких
«обеденных вылазок», – что после свадьбы мы с ним месяца полтора жили, как
два монаха-схимника? Что он никак не мог решиться на то, чего каждый нормальный
влюбленный мужчина ждет с мучительным нетерпением? О нет, – она подняла
ладонь и насмешливо покачала головой, – он абсолютно здоров в этом смысле.
И не говори мне про какую-то особо трепетную любовь, меня тошнит от этого
сусального вранья, так же как от его петрушечной болтовни, – что, мол, он
боялся: я, видите ли, маленькая, я такая крошка, я – хрупкая, как ребенок… –
Она усмехнулась и проговорила: – Я всегда была здоровой девкой, а малый рост,
уж прости за грубость, еще никому не мешал трахаться. Но скажу тебе, что это
было. Что это было, когда он сжимал меня так, что я дышать не могла, и скрипел
зубами даже во сне: он боялся расстаться со своей главной куклой. Ведь это
означало перевести меня в ранг живой женщины, означало признать во мне живого
человека. Молчи, Борис, я знаю, ты всегда его защищаешь!
И я промолчал. Я давно подозревал нечто подобное.
Еще тогда, в нашем давнем разговоре в кавярне на Армянской,
когда я убеждал его «осмотреться и не торопиться», «все взвесить» и тому
подобное, – будто речь шла не о многолетней его поразительной любви, а о
случайной встрече на танцульках (до сих пор не могу простить себе этой пошлой
благочестивой беседы – долбаный святой отец!), – он вдруг оборвал меня,
заявив, что просто обязан наконец увезти Лизу из Львова.
– Ты не знаешь подробностей, – буркнул он. –
Деталей не знаешь.
– О’кей! – Я пожал плечами (в то время я через каждые
три слова повторял это идиотское «о’кей»). – Увози на здоровье. Но к чему
тебе штамп в государственных институциях?
Он внимательно и насмешливо посмотрел мне в глаза и спросил:
– А разве тебе не известно, ин-сти-ту-ция, что женщине
необходимо осознать себя женой, а не наложницей?
И тут я допустил ужасную ошибку:
– Но вы же и так давно?.. Вы – разве?.. В смысле, вы
что, до сих пор не?..
– Ты хочешь знать, не растлитель ли я
малолетних? – холодно перебил он и откинулся к спинке стула. – Нет!
И я заткнулся.
Никакой малолетней в ту пору она уже не была. Но я понял,
что эти его слова были ответом на все наши взгляды, ухмылки и понимающие кивки,
на все наши невысказанные мутные намеки, которые он молча тащил в своей душе
все годы ее взросления.
Сейчас понимаю: то, что тогда казалось мне психозом, сдвигом
по фазе, «съехавшей крышей», было не чем иным, как назначенным себе служением.
Он просто с детства посвятил себя ей. Нечто вроде образа благородного рыцаря в
кукольном театре: шлем и латы, никчемное копье, длинные ноги, мельтешащие руки,
изможденное лицо из папье-маше…
Ну и что? – говорю я себе. Мы ведь сопереживаем Ромео и
Джульетте, убившим себя во имя любви? И подобные случаи происходят не только на
сцене. Да, говорю я себе. Но мы не знаем, что стало бы с Ромео и Джульеттой, а
также с прочими, им подобными, спустя года три после свадьбы…
* * *
Нынешняя осень, октябрь…
К тому времени она торчала в клинике уже месяца два и – я
видел, видел – очень по нему тосковала, хотя никогда не спрашивала, звонит ли
он, какие у него новости, какие планы и как он живет. Но уже строчила ему
надрывные ненавистнические письма и без конца обсуждала в беседах со мной – о,
вечная тема! – как она станет жить самостоятельно.
Это было хорошим знаком: она приходила в норму. Я ведь не
сразу понял, что надлом и надрыв, эта вечная война по всем фронтам и на все
темы у них и есть норма, неистовая температура их любви. Любая эмоция
накалялась между ними до стадии кипения и ошпаривала обоих до ожогов первой
степени. Бешеный Лизин темперамент, с которым до конца не могли совладать
лекарства, подогревал обоих до каких-то шекспировских страстей. Все
переживалось с удесятеренной мощью. В этом, да простится мне подобное
утверждение, тоже было что-то от кукольного театра.
Взять хотя бы их горе. Нет слов, рождение ненормального
ребенка – большое несчастье в семье. Но он умер маленьким, не оставив по себе
значительных воспоминаний…
Много лет живя в трагической стране, где родители в войнах и
терактах теряют здоровых и прекрасных детей, где жены оплакивают безвременно
погибших мужей, а дети не помнят своих молодых отцов, – я привык наблюдать
бóльшую стойкость в горе и упрямое стремление к обновлению жизни…
Эти же двое так и не оправились от своей беды. Они
продолжали жить в бессловесной ауре своего больного мальчика, и как только я
видел, что они внезапно схватились за руки, это значило, что в разговоре или в
мыслях у одного из них – а значит, и у второго немедленно тоже – мелькнул образ
их сына, рожденного с «синдромом Петрушки».
И про себя я винил в этом Петьку – это был его стиль: все то
же истовое служение, на сей раз – памяти; то же монашество, та же, черт побери,
никому не нужная святость.
Словом, мне захотелось чем-то порадовать ее, вывезти на
природу, «на красоту».
В один из выходных я заехал за ней в клинику, и мы покатили
в Эйн-Геди. Не в заповедник, с его чахлой растительностью, тремя козочками на
крутых каменных тропах и тощими струнами водопадов, а в ботанический сад кибуца
Эйн-Геди, который всегда возникает в моем воображении, если я натыкаюсь в
какой-нибудь книге на слово «рай».
День был жаркий, сухой, желто-синий и засинел еще больше,
когда на повороте дороги небесам отозвалось летящее, сверкающее, как огромный
синий масляный блин, Мертвое море.
Она притихла и заулыбалась, хотя с утра была мрачновата, и
заговорила о безжалостном здешнем свете, который раздает тебе оплеухи, вышибает
слезы из ужаленных глаз и смещает фокус во взгляде на мир. Мы заговорили о
пространствах разных мест, по-разному заполненных светом, и разговор, как часто
бывало, перешел на город нашего детства. И пока ехали, мы вспоминали каких-то
людей, с которыми прожили бок о бок много лет, какие-то случаи и судьбы, а
заодно и наши давние загородные вылазки.
– А Брюховичи помнишь? – спрашивала Лиза, щурясь и
заслоняясь от солнца насквозь просвеченной лучами рубиновой ладонью. При виде
избыточной массы ее волос, с их шелковистым алым отливом – в этих-то
декорациях! – в воображении возникало нечто пастушье, овечье, нечто
библейское… Я даже залюбовался.
Брюховичи – да, это была курортная зона хвойного леса с
озерами, километрах в двадцати от города: санатории, пионерлагеря… плантации
для выращивания шашлыков. Боже, сколько же лет я не вспоминал о Брюховичах?
– Туда автобус шел с Лемковской, помнишь? И эта
знаменитая «Чебуречная», барабан-гадюшник: вместо салфеток – рулон туалетной
бумаги, бумажные тарелки, бумажные стаканчики… И все ели стоя.