Позади мальчика сидели две тетки, всю дорогу не закрывавшие
рта, очень мешая стремительному бегу всего мира, ревущему бегу – сквозь густое,
сине-зеленое пространство, что текло и подскакивало по обеим сторонам Петиных
глаз.
– Доци, делаим седни салат з петрушки, дюже
вкусный, – говорила одна. – Бирем девьять иичек, банку кукурузы,
цибулю, кавбаски, сасысочек и харошку зеленого чуток з маинезиком…
– А петрушка-то хде? – с интересом поддевала
вторая.
– Як хде? Трошки посыпаем сверху…
Вдруг поезд нырнул в полосу холодного тумана, да так и
поплыл в нем, болтаясь, как пьяный Ромка, точно как тот, задиристыми гудками
окликая неизвестно кого на путях.
Дядя Саша встряхнулся, закрыл «молнию» кожаной папки с
документами, над которой клевал носом остаток пути, будто принюхивался – свежая
ли; вложил очки в твердо клацнувший футляр и сказал:
– Скоро Долинск… Ты не устал? Ты чего сонный такой, не
вижу мимики.
– Что это – мимика? – хрипло отозвался Петя. У
него тихо гудело в голове блаженное облако бормочущих мыслей. За длинную дорогу
он успел придумать и мысленно сыграть с тремя куклами Казимира Матвеевича
несколько страшенных историй, в которых главным, конечно же, был Петрушка – то
веселый, то злобный, то разбойник, то освободитель – Смелый Трикстер… Всю
дорогу мальчик сидел прямо, подтянув коленки, отказавшись даже идти в туалет,
хотя очень хотелось. Не мог отвлекаться от действия.
– Ну… чувства, – пояснил дядя Саша. –
Восторг, ужас, удивление, счастье. Ты в счастье или в ужасе?
Мальчик честно прислушался к себе и честно ответил после
значительной паузы:
– В обоёх…
Казимир Матвеевич жил за железной дорогой, в одноэтажном
деревянном доме, в районе, негласно именуемом «Шанхай»: это глинобитные косые
развалюхи с синяками отбитой штукатурки, обтянутые целлофаном окна, загулявшие
заборы, не находящие опоры в болотистой почве, грязные разводы шлаковой насыпи,
угольная пыль, ветви прошлогоднего репейника в глубоких канавах и повсеместная
пьянь.
Но большая его комната, крепко запертая от соседей на три
замка, была изумительно чисто прибрана. В центре ее, ничем не застланный, стоял
большой круглый стол из лиственницы, лучисто сияя в сумраке дома столешницей,
на которой, напружинив дымчатый пушистый горб и сонно спрятав голову в плечи,
сидела большая кошка. («Ты где сидишь у меня, холера ясна!!!» – гаркнул Казимир
Матвеевич, а когда та не спрыгнула и даже не шевельнулась, подошел, нежно взял
ее на руки и зарылся лицом в голубоватую шерстку, на минуту смешав с ней свою
крахмальную седину.)
Но главное, главное, от чего мальчик молча застыл на пороге
и часто задышал, будто не ехал, а бежал всю дорогу за поездом: по стенам висели
куклы! И не такие, какими артист показывал представление в школе, не
«верховые», перчаточные, а совсем другие – на нитях. Каждая нить от крестом
сбитой полочки вела к голове, рукам и ногам этих существ (господи, кого тут
только не было!), которых старик называл «мои ляльки».
– Нет, – сказал Казимир Матвеевич, снимая с него,
остолбенелого, курточку. – Дорога долгая. Сначала обедать.
Но мальчик продолжал стоять, молча сглатывая и сухими
глазами обводя стены.
– Я… – наконец виновато выдавил он… и вдруг
расплакался: – Я описался…
* * *
…С тех пор он часто ездил к старику, ездил уже один, мама
покорно отпускала его на все каникулы, и это был их с мамой секрет, а
скандальному Ромке все труднее было проследить таинственные исчезновения сына.
С приездами Пети Казимир Матвеевич оживал, снимал со стен и доставал из узлов,
с какими переселенцы ездят по свету, кукол, и они часами занимались. И вот тут,
в бесконечных разговорах о ремесле, старый кукольник – будто запретил себе –
никогда не переходил на польский язык, видимо, считая, что наша профессия(а он
ни минуты не сомневался, что Петя обречен на кукольное дело), – профессия
должна подчиняться диктату главного языка страны и детей.
Первым делом он заставлял Петю учиться терпеть: бесконечно
долго держать куклу на поднятой руке. Это сначала бывало легко, минут через пять
– трудно, а еще через десять – невыносимо. Плечо и рука наливались тягучей
жалобой, которая уползала за спину, вгрызалась под лопатки, ввинчивалась в шею…
– Ничего-ничего, – говорил Казимир Матвеевич,
поглядывая на ходики. – Вот еще мину-у-у-та, а там будет легче… А скоро
станет совсем легко, и появится свобода жестов. Легкость придет с привычкой к
тяжести. Пока тебе больно, ты ни о чем и думать не можешь. У кукольника, сыну,
должны быть руки сильные, как у борца. Знаешь, сколько весит сицилийская марионетка?
Ого-го! Потому у нее вместо «золотой нити» в голове – главной нити марионетки –
ест железный прут… Ну что, пощады просим? Ладне, перерыв! – И Петя с
размаху опускал руку с куклой…
Старик умело и экономно хозяйствовал. В трижды перекупленном
у кого-то стареньком холодильнике «Саратов» всегда водились сосиски, рыба и до
отвалу наваренных макарон. Иногда покупал он готовую гречку в кулинарии, что
возле клуба «Строитель», на Сахалинской. Есть надо сытно, повторял; голодный
артист – явление поэтычноэ, но огорчительное и бесполезное.
Он и за столом продолжал говорить о «ремесле», и в его
произношении это слово обретало веский самодовлеющий смысл, совсем как слово
«почва» в речи какого-нибудь агронома.
– Кукла… – начинал он, и атласный стеклярусный
ангел, душа и страж потешного мира, взмывал и, тараща зеркальные глаза, повисал
над двумя тарелками с горкой наваленных в них макарон. – Кукла по природе
беззащитна. Она в твоей, только в твоей власти. Только от тебя зависит – будет
ли она дышать, жить… Бери вот огурец. У нас тут вдоль полотна бабы продают
такие вкусные огурчики. Лопай, лопай шибче, худышка, пан Уксусов… Да… каждую
минуту чувствовать пульс куклы. Ты должен слышать его – если понимаешь, что я
имею в виду?
Петя кивал, дожевывая макароны. Казимир Матвеевич вздыхал,
клал на его тарелку еще один огурец и говорил:
– Куклу следует любить за ее одиночество.
По сути дела, старик ни на минуту не прекращал своего
монолога. Проснувшись утром, Петя заставал его перед зеркалом, низко висящим
над раковиной, – сгорбленного, с помазком в руке и белой пушистой щекой,
как у недолепленного снеговика. Он отрывисто бормотал:
– Зеркало, хм! Глупство, они готовы часами стоять перед
зеркалом с куклой и смотреть на нее – туда… Но я говорю: «там», это и есть –
«там», а не «здесь». Когда ты работаешь с куклой, она должна быть «здесь» – у
плеча, у сердца… – Замечал взгляд мальчика, внимательно следящий за ним из
раскладного кресла под окном, и восклицал: – А! добры ранэк! Ты тихонько
слушаешь, лисья мордочка, что я говорю, а? Так вот я скажу и тебе: когда они
говорят мне – работать перед зеркалом, я отвечаю: ты смотришь в зеркало и
видишь ее «там», значит, водишь в это время «ту» куклу, а не эту, что в твоих
руках. Они ничего не понимают в консепции кукловождения!