Рюкзак он осторожно сгрузил в углу мастерской, возле шкафа.
С рюкзаком надо было еще разобраться – потом, когда Лиза уснет. Надо еще понять
– куда спрятать сокровенного идола, пока не появится возможность незаметно
вынести его из дома. Надо вообще решить – должен ли тот воскреснуть. Надо,
надо, надо… Главное, надо опять учиться тут жить вдвоем, среди множества
марионеток, развешанных по стенам, среди множества кукол, меж которыми нет лишь
одной.
О боже, да где ж она, где она там?! Торчит по-прежнему в
арке? Стой, не рвись, дурак! Никуда не ходи, она появится. Там холодно, она
замерзла, она сейчас появится. Вот опять же – ошибка: не попросил Тонду
привезти Карагёза. Тот заласкался бы, лизал бы ей руки, стучал бы всюду своей
деревяшкой – все ж веселее…
Быстро двигаясь, он набрал в чайник воды и включил его.
Кинулся к холодильнику, вынул из морозилки хлеб, тут же опустил два кусочка в
тостер. Так… что еще сохранилось в нашей пещере? Баночка с клубничным джемом,
отлично, почти полная… масло… сыр… Желтый огурец и мятый помидор – к черту. Ах,
у нас еще целых пять яиц, совсем забыл, это крупная удача. Сейчас подвергнем их
всесожжению на сковороде.
Скрипнула входная дверь, и он перевел дух.
– Лиза! – позвал самым обыденным своим вечерним
голосом. – Тебе яичницу или сварить?
Она молчала. Как была, в куртке, молча стояла на пороге
мастерской, будто собиралась немедленно повернуться и уйти, и полубезумными
лихорадочными глазами обшаривала стены, углы и поверхность стола, почти
полностью заваленную материалами, коробками и инструментами, огромное
зарешеченное окно – дверь во дворик, – словно там, снаружи, можно было
спрятать…
И вдруг сорвалась с места, ринулась к шкафу, распахнула его
и стала сметать на пол все, что было на полках. Оттуда вываливались папки с
чертежами, какие-то заготовки масок из папье-маше, пластиковые коробки с
гвоздочками… Все гремело, стучало, шлепалось, шелестело…
Несколько секунд она стояла посреди этого разгрома, потом,
так же молча, летучим шорохом обежала весь дом, срывая покрывало с кровати,
вытягивая и выворачивая старые чемоданы, выволакивая из кладовки и вытряхивая
на пол пластиковые мешки со старыми тряпками.
Петя в это время сидел за столом в мастерской, опустив
голову на сложенные руки.
Почему он каждый раз приходит в такое безнадежное отчаяние?
И ни черта не рано, не рановато, и все твои таблетки, Борька, тут ни при чем.
То же самое было и в прошлый раз. И с самого начала он мысленно готовился к
этому разгрому. Вот в чем горькая ирония: единственное, чему не угрожает ее
«парадный смотр», это его взрывоопасный рюкзак: она ведь считает, что знает
каждую вещь в его утробе.
И вдруг погас свет.
И разом оглоушила их глубокая, полная зимних шорохов тишина,
в которой она заметалась летучей мышью, натыкаясь на мебель, но по-прежнему не
издавая ни звука.
Он вскочил и бросился туда, где она бесшумно билась, как
бабочка в банке; они столкнулись в коридоре, она нырнула под его рукой,
выскользнула в мастерскую… и там он нагнал ее, схватил, сорвал ненавистную
куртку и стиснул, прижал Лизу к себе, запеленал собой…
– Ну что, ну что, ну что ты… – быстро зашептал
он, – что ты… что ты…
Шепот его обрывался, возникал опять, замирал, затихая; почти
бессмысленно, нежно, робко выстанывал он ей в ухо какие-то успокоительные
междометия… и постепенно она затихла и перестала дрожать, приникла к нему,
обвисла на его руках…
– Ее тут нет, – наконец прошептал он.
Никогда в жизни и никому – и даже себе – не признался бы он,
что именно эти минуты – эти, а не сладкая боль первого после разлуки
проникновения друг в друга, – были самыми горько-счастливыми в его жизни.
Она – дома. Он привез ее, привез, она опять в его тисках.
Они стояли так бесконечно долго: слитный силуэт на фоне
просторного окна, за елочной решеткой которого в медленной тишине летел
стремительный снег, заваливая дворик…
Недалеко отсюда, с собора Святого Микулаша, гулко ахнул и
потек, окатывая снежные крыши, округлый и густой колокольный бо-ом, потом
замельтешили теноровые колокола тремя восходящими, как бы друг друга
перегоняющими тень-тень-перетреньками.
И когда все умолкло, где-то в огромной пустоте оборвался и
по водосточному желобу мягким шорохом прокатился снежный ком…
Его сердце в этой тишине стучало больно и сильно; светлые,
даже в темноте, глаза смотрели туда, где на холодильнике угадывалась, прижатая
двумя сувенирными магнитиками, старая фотография, еще черно-белая, а иначе
сияние трех медноволосых голов на ней было бы нестерпимым: две сестры, младшая
из которых – он теперь знал это – была воровкой, и младенец-Лиза между ними,
толстощекая, важная и страшно забавная, ростом меньше, чем сидящий рядом с ней
семейный идол, залог удачи: пузатый и пейсатый, в ермолке, в поддевке и в
жилете, смеющийся в усы – Корчмарь.
Часть вторая
Глава четвертая
Первой куклой был отец, причем поломанной куклой: у всех пап
были две руки, у Ромки – одна, точнее, одна с четвертинкой: когда
жестикулировал – а свое легкое заикание он компенсировал жестикуляцией, –
четвертинка тоже вступала в разговор, этакая группа поддержки левой.
До несчастья Ромка все свободное время проводил в
бильярдных, поэтому рука сохранила пластичность и невероятную ловкость. Левой
он подбрасывал луковицу, а остатком правой ловил ее где-то под мышкой – когда
не бывал пьяным, само собой. А карты, карты! Как он сдавал их, тасовал и
разбрасывал – двурукий позавидует! Огрызком правой мог размешивать, подвигать
по столу… Аттракцион был жутковатым, но впечатляющим.
Он, между прочим, и плавал прекрасно: малой ручкой (Петя
ненавидел слово «культя» и никогда его не произносил в отличие от издерганной и
несдержанной на язык матери) загребал быстро-быстро, как маленьким моторчиком.
Но отец был и первым кукольником. Дело не в том, что он умел
смастерить игрушку из пустяка – он умел ее оживить. Вынимал из кармана несвежий
и просторный, как поле, носовой платок, расстилал его на приподнятом к
подбородку колене, удивительно ловко скатывал в колбаску и, придерживая то
четвертинкой руки, то подбородком, то носом, ловко вытаскивал, завязывал концы.
С одной стороны получался хвост, с другой – два круглых ушка.
И вот уже грязно-белая, с синей полосой на спинке мышь юрко
взбегает вверх по его руке, незаметно подгоняемая согнутыми пальцами. Набегавшись
по его плечам, мышь распадалась, из нее, как бабочка из гусеницы, вылупливалась
муха с двумя грустно обвисшими крыльями, которая надевалась на указательный
палец и летала вокруг Петиной макушки, напевая задумчивым навозным басом: «Вот
кабы мне валенки, полуш-шу-у-бчик маленький да теплые ш-ш-ш-таны, то ж-ж-жила б
я до весны!»
Руку он потерял так же нелепо, как и жил, так же нелепо, как
из благодатного Львова попал на Сахалин, – через драку: зима, метель,
видимость – ноль, машина (военный бортовой ЗИЛ с тентом) застряла в снегу, и
вдвоем с сослуживцем они пытались ее откопать. Сослуживец не слишком
усердствовал, предпочитая давать советы, Ромка полез того учить «по-нашенски»:
дал раза в морду, потерял равновесие, рухнул в снег… и тут болван-солдатик за рулем
резко сдал назад.