Славный воин был Урхан-ага, но предчувствие подобно туче накрыло чело его, когда въезжали они в эту проклятую деревню. Неладен был весь их поход с самого начала, едва вышли они из Визегада
[198]
. Сперва захромал конь его – молодой, здоровый скакун, пожалованный султаном рабу своему. Да так захромал, что пришлось брать себе другого. При переправе через Дрину на орту напали хайдуки
[199]
, полетели в воинов стрелы с другого берега. Пока заряжали янычары ручницы
[200]
, неверных и след простыл, а гонять их по горам, как козлов, приказа не было. Если бы поймали их – сразу набили бы на колья, но надлежало орте идти вперед.
Знал Урхан-ага, как поступать в таких случаях, пусть и получил он орту в те годы, когда другие только-только чорбаши становились. Приказал он сжечь ближайшую деревню. Тех, кто будет сопротивляться, – убить, покорившихся же – продать торговцам по сходной цене, ибо новые воины не брали себе рабов из неверных. Так поступали все сердары, когда не имели возможности бегать по горам да ловить хайдуков, чтоб муки их в аду превзошли муки воров и прелюбодеев! И хотя потери в орте были невелики, один воин да бекташ, оставлять без ответа такое было не принято. Эти свиньи должны были знать, кто тут хозяин, и научить их покорности было долгом орта-баши.
Деревня была сожжена, но на том дурные предзнаменования не закончились. В другой деревне, где орта остановилась пополнить запасы воды, скопилось много неверных. Они сидели повсюду, как цыгане, на своих телегах, с узлами и грязным скарбом – даже башибузукам
[201]
нечем было здесь поживиться. Гяуры бежали из своих домов, боясь войны, и на воинов Урхан-аги взирали с положенным страхом в глазах. И это было хорошо. Плохо было то, что у колодца какая-то женщина, укачивая своего ребенка, запела, когда поил орта-баши коня своего. Песня ее зазвучала для его уха так странно, что казалось, на миг позабыл Урхан-ага, кто он и где находится. Пела та женщина:
Ни-на на-на у џиџану бешу,
Спавај, спавај сине,
Сан те преваријо, сан ти добар бијо,
Сан у бешу, уроци далеко,
Сан у бешу, уроци далеко.
Пела женщина, хныкал ребенок ее – а Урхан-ага угадывал, что будет далее:
Уроке ти вода однјела,
Теби лепе снове донјела
[202]
.
Слова этой песни слышал он впервые – но как будто знал заранее. Остановился суровый воин, вслушался – и показалось ему, что все изменилось вокруг, но не мог понять он почему.
Новым воинам нет нужды слушать речи гяуров, ибо они все лживы и богохульны.
Неверных нельзя было слушать, все они были лживы, и слова их были лживы, но слышал их Урхан-ага, и как будто земля и небо менялись местами своими, черное становилось белым, а белое – черным. И будто он был не он, Урхан-ага, славный воин, прошедший с ятаганом половину подлунного мира, а кто-то совсем другой. Простая песня, лишенная смысла, как и все, ей подобные. Что с того, что он ее слушает? Разве может эта глупая женщина обмануть его или еще как-то навредить?
Новым воинам нет нужды слушать речи гяуров…
Было в этом какое-то колдовство, не иначе. Но очнулся воин от наваждения и обнажил саблю:
– Эй, женщина!
Прервалась песня, и полные ужаса глаза посмотрели на него, как будто он был зверь, вышедший из лесу, а с клыков его капала кровь. Попятилась женщина, пытаясь закрыть ребенка своего от изогнутого клинка. Она понимала слова его, ибо сказаны они были на ее языке, которого он не должен был знать:
– Стой, женщина! Ты ведьма? Что ты пела? Отвечай!
Неверные вокруг них застыли в великом ужасе, и только какой-то старик заступил ему дорогу. Он низко склонил голову свою и припал к стремени Урхан-аги:
– Не гневайся, господин! Это глупая женщина, не ведьма она. Она просто пела колыбельную своему ребенку. Мы все склоняем головы пред величием султана и силой посланцев его. Не гневайся, господин.
Новым воинам нельзя было слушать речи гяуров, ибо были они все лживы и богохульны. Нельзя. Но он слушал и даже говорил на их поганом языке:
– Что за песню пела она? Это тайное заклинание? Она хотела напустить на меня порчу?
– Что ты, господин! Как можно! Это просто колыбельная, ее здесь все поют – спроси любую бабу на деревне, если не веришь.
Неверным нельзя было верить – так зачем же он говорил с ними?
– Любую бабу, значит?
– Да, господин. Если она родом с Подринья
[203]
. В других местах эту песню поют по-другому.
Ужас в глазах неверных сменился надеждой, что их не порубят на кебаб здесь, прямо на этом месте. Но это не занимало Урхан-агу. Глупые бабы, слабые людишки… Зачем он тратит на них время? Новым воинам нет нужды воевать с женщинами и детьми, это слишком легко и скучно. В разгар боя пить с клинка кровь врага своего – настоящего, того, который бьется и не боится, – это как глоток чистой воды в пустыне. От этого обретали новые воины силы, взятые ими у побежденных врагов. Но такие враги по нынешним временам – редкость. Все боятся новых воинов, трепещут пред ними, а значит, и кровь их стухла, запах ее неприятен. А эти селяне… Они боятся так сильно, что вонь слышна еще на подъезде к селениям их. Пусть поют свои песни и рассказывают свои байки. Они пусты, и нет в них вреда.
Вернулась сабля на место свое.
– Ладно. Пусть поет. Только другую песню.
Склонился старик еще ниже. Кха! Урхан-аге не было дела до этих червей, копошащихся в навозе:
– Эй, женщина! Давай пой, услади наш слух красивой песней!
Вышла женщина вперед, сжимая в руках ребенка своего, и запела – ни разу не дрогнул голос ее, хотя на глазах выступили слезы, а ребенок надрывался от крика:
Смиљ Смиљана покрај воде брала.
Набрала је недра и рукаве,
Извила је зелени венац,
Зелен венац низ воду пуштала.
Плови, венче, плови, плови,