— А как ты добился его оправдания? — спросила Элина.
Марвин рассмеялся и щелкнул по лицу на портрете — раздраженно, презрительно и в то же время как-то фамильярно.
— Я не хочу об этом говорить, — сказал он.
Элина удивилась.
— Я не хочу, чтобы эта зараза — моя работа — отравила тебе душу, — уклончиво сказал Марвин, — даже те дела, которые я провел удачно… Если ты станешь меня расспрашивать об этих людях, я готов тебе ответить, просто чтобы не раздражать тебя, но лучше не спрашивай. В деле Стока все обвинение было построено на косвенных уликах: Стока и его приятеля видели то тут, то там — в девять пятнадцать, в десять тридцать, волосы и капли крови на заднем сиденье машины… Обычная история — ряд абсолютно изобличающих фактов, которые ровно ничего не значат. Во второй раз у Стока была умно построена защита, и он вышел из суда свободным человеком.
— Это ужасно — знать, что преступник где-то думает о тебе, — нерешительно заметила Элина, сознавая, что не следует об этом говорить, и, однако же, не в силах молчать. — Что он может вернуться…
— Он не вернется. Забудь о том, что я тебе это рассказал. Забудь вообще обо всем, что я говорил, — сказал Марвин. — И вот тебе мой совет: никогда никому не разрешай плакать у тебя на груди. Если человек расплачется у тебя на груди, он будет висеть на тебе всю жизнь. А если ты оттолкнешь его или постараешься увильнуть от его излияний, он захочет твоей смерти.
…Мебель для террасы, ломаная садовая мебель, ванночки для птиц, части демонтированных фонтанов, клавесин и на нем — игрушечные солдатики со штыками, похожими на зубочистки, но на вид остро отточенными и смертоносными, куклы в вечерних платьях, в свадебных нарядах и в балетных костюмах, фигурки из Королевского Долтонского фаянса, побитые и целые, старые ноты для фортепьяно и «Второй год обучения на фортепьяно Кадбэка» в мятой порыжелой обложке; а рядом — узкая кровать с парчовым, украшенным фестонами балдахином и горой бархатных подушек на атласном покрывале, а поперек нее, словно брошенная в гневе, толстая медная палка для гардин. Марвин взялся за один из столбиков кровати и потряс ее. Кровать заскрипела. Он сбросил медную палку на пол — она гулко грохнула; на покрывале от нее осталась вмятина. Изголовье кровати, обтянутое материей, было простегано, и на нем просматривались выцветшие зеленоватые женщины, и какие-то звери, и призрачные деревья.
— Это вещь итальянская, ей лет триста, — сказал Марвин. — Сделана, несомненно, с любовью. Прелестная, верно? Я ее запомнил с того последнего раза, когда был тут. Очевидно, я выходил в эту сторону, потому что мне запомнилась кровать… Я могу представить себе, кто на ней спал, а ты, Элина? Возможно, какая-нибудь королева? Или итальянская принцесса? Молодая женщина лежала на этом атласном покрывале, красивая молодая женщина… Вроде тебя, Элина. Я представляю себе ее лицо, гладкую, как фарфор, кожу, волосы рассыпались — как у тебя, когда ты их распускаешь; я представляю себе ее тело — молоденькая девушка лежит в постели, девушка, еще незамужняя… Представь себе, что она лежит тут в тысяча девятьсот шестьдесят первом году и смотрит на нас, на двух американцев, которые все это унаследовали! Мы унаследовали ее кровать, ее элегантный парчовый балдахин, ее резные столбики, ее дух… Приляг сюда на минутку, Элина. Приляг, дорогая. Пожалуйста.
Элина медлила.
— Приляг всего на минутку, дорогая.
Голос Марвина звучал сдавленно, в нем уже не было игривости. Элина сразу подметила эту внезапно возникшую напряженность. Она повиновалась, и, когда тяжелые ожерелья качнулись, повисли в воздухе, она почувствовала, как ее потянуло вниз, словно кто-то ухватился за них. Но она лишь рассмеялась и поправила ожерелья. Разгладив на ногах платье, она легла на неудобные подушки.
Марвин стоял и смотрел на нее.
— Да, вот так. Вот так.
Он стоял в изножье кровати, держась руками за оба столбика, и разглядывал ее. Он был как бы в раме, образованной столбиками кровати и краем балдахина, — Элине показалось, что он словно бы отступил, потом опять приблизился, а сама она точно висела в воздухе, плыла — такой она, наверное, виделась мужу, бестелесной и святой. «Я же Элина Хоу», — подумала она. За спиной мужа громоздились какие-то вещи — контуры, острые углы, но она не видела, что там. Столько добра, столько вещей, созданных с любовью, а затем купленных и проданных и перепроданных, дорогих и красивых, и утраченных для мира! Но она всего этого не видела. Она видела только своего мужа, высокого, крупного, хорошо сохранившегося мужчину; черты его, выступавшие из полумрака, казались сейчас даже суровыми под влиянием страсти, поистине всепоглощающей страсти. Он смотрел на нее, и она как бы видела себя его глазами — его жена Элина. Элина Хоу. В их первую ночь, когда он, нагнувшись над ней, медленно, осторожно, а потом со все нарастающей страстью овладел ею, потеряв власть над собой, она лежала вот так же, и ей вдруг почудилось, будто она — у него в голове, заперта напрочь, напрочь в этом крепком могучем черепе. Если она даже и вскрикнула от боли или неожиданности, она себя не слышала. Она не почувствовала ни боли, ни неожиданности. И потом, в последующие месяцы, в минуты близости она не чувствовала ни боли, ни страха — она ничего не чувствовала, а лишь плыла вот так, застыв, мягко покачиваясь на волнах, открытая ему и пустая, и в душе у нее, как и под сомкнутыми веками, не было ничего, не возникало никаких картин.
— Знаешь ли ты, как я люблю тебя, Элина?
Ей казалось, что он обращается к ней из дальнего далека, а ведь он стоял в ногах кровати, натянутый, как струна, и наблюдал. Стоял очень близко. Губы его растянулись в подобии улыбки. Взволнованный, он напряженно смотрел на нее. Элина улыбнулась ему — легко, не почувствовав усилия.
— Элина? Ты бы не…?
Она поняла, что он ждет согласия. И она прошептала «Да» и тотчас подумала, то ли слово она сказала, то ли магическое слово, которого он ждал. Да. Затем, глядя на его лицо, она подумала, выждет ли он еще минуту или две, а потом подойдет и чуть ли не со злостью ринется на нее, чтобы обрести с ней покой… И она ждала, готовая принять его, ждала. Она будет лежать неподвижно в его объятьях, раскрываясь навстречу этой его страшной, неуемной, неподвластной силе.
И так и случилось — а может быть, и нет.
12
Я буду с вами откровенен.
Иногда это словно взрыв, но только замедленный и как бы происходящий во сне, до странности замедленный — внезапное осознание того, что должно произойти. Когда будущее вдруг становится тебе ясным… А иногда у меня возникает впечатление, будто я высоко над землей, один в самолете, и только я могу увидеть таинственную округлость земли, которую до меня никто еще не видел. И я все это вижу… ощущаю каждую мелочь… своим телом, своими внутренностями, чувствительной кожей на затылке… вижу все и понимаю, и мной овладевает страшное возбуждение, рожденное истиной.
Тогда я знаю, что произойдет, — в точности знаю, как повернется будущее. Настоящее рутинно и покорно делится на дни, на судебные заседания, отсрочки, перерывы в заседаниях, свидетельские показания, воскресные дни, отчеты в прессе, несколько часов сна каждую ночь — поверхностная суета обычной жизни. Но вот наступает поворот. Другие люди, возможно, лишь почувствовали, что это поворот, решающий поворот… а я осознал это: ведь в известном смысле я способствовал ему, и наградой мне служит абсолютная определенность приговора. Следовательно, я могу представить себе будущее. Я пролетел над этим поворотом, как на самолете, а все прочие тащились по земле. Я прочувствовал его, вобрал в себя нутром — во всей его неуловимости, в его хрупкой и одновременно стальной определенности. И я никогда не ошибаюсь. После этого поворота я уже знаю не только то, что я победил, но и в какой мере я победил, как глубоко я воздействовал на умы людей, с какою силой направлял их волю. После этого остается лишь выждать несколько дней, чтобы люди осознали факт моей победы — в так называемой «реальной жизни».