Он и заключительный вальс уступил бы кому-нибудь, если бы Лида сама не подхватила его под руку и не вывела в круг. Он вел ее в танце, смотрел на бисеринки пота, росой выступившие на лбу, и, чувствуя, каким влажным стало платье у нее на спине, вспоминал ту, что шила это платье, остро чувствовал свою вину перед нею. «Лисонька-сестричка. Лисонька…»
Михаил только накануне узнал, что произошло с Алисией, и он, все еще не будучи уверен во множестве важных истин, теперь твердо установил для себя лишь одно: никому в этом мире не должно знать о роковых королях в ближней ли, в дальней ли дороге, как не должно знать и о том, что в конце пути. И не должно также загодя определять путь малым сим, ибо не ведомо им, почему этот путь – их, и совсем уж никому не ведомо, что натворят они на этом пути во славу конечной цели, если примут путь как свой.
Лисонька-сестричка.
– Не заснул ли ты, Михель? – обратилась к нему Лида по-новому. – С Новым годом!
– С Новым годом, Лида. Утомилась?
– Да нет же! Это ты спишь на ходу. Пройдемся-ка по морозцу для бодрости. Может, ты меня и поцелуешь сегодня наконец по-человечески.
– По-человечески?
– Ну да. А сегодня что с тобой, что со снеговиком целоваться. Такое же удовольствие.
Миша тут же и поцеловал, зарывшись пальцами в мех шапочки. Целовал до боли, до раздавленных зубами губ.
Лида притихла после поцелуя и устало попросила проводить ее до известной квартирки.
– Делеорчика поздравить, – объяснила она. – У меня для него подарок.
Они свернули с Литейного на бульвар посредине улицы Петра Лаврова, не спеша добрели до знакомого подъезда, и Лида сказала:
– Ну, все. Иди. Я тут останусь и дождусь кузенчика-кузнечика. Родители думают, что я отмечаю Новый год в его компании, в театре. А это тебе, из Вертинского. Потом прочтешь. Хотя. Не принимай всерьез, – она состроила свою особую насмешливую гримаску, – особенно в свете последнего поцелуя. У меня завтра губы распухнут.
Она протянула Мише конверт, в котором прощупывалась открытка, и скрылась в парадном.
Миша прочитал ее прощальное послание в общежитии:
Она долго понять не умела,
Кто он – апостол, артист или клоун?
А потом решила: «Какое мне дело?» —
И пришла к нему ночью.
Он был очарован.
Отдавался он страсти
С искусством актера.
Хотя под конец и проснулся в нем клоун,
Апостолом стал после рюмки ликера.
А потом… заснул! Он был избалован.
И тогда стало скучно. Она разгадала,
Что он не апостол, не артист и не клоун,
Что просто кривлялся душой как попало И был неживой —
Нарисован!
Далее шло: «Я, Мишенька, остаюсь с Делеором. С ним проще, он чувствует ситуацию, а как говорит! И какие слова!»
Она опять все перепутала. Перепутала его и этого беднягу Делеора. Миша даже пожалел ее. Что делать, ну не вписывается он в убогую классификацию интересных, с ее точки зрения, людей: апостол, артист, клоун, а четвертого не дано. Если четвертое, то скучное кривлянье. Тяжело это, должно быть, видеть мир со сцены собственного театра. Будешь тут насмехаться и презирать. Бедная девочка!
* * *
В самом начале пятидесятого года Михаил уехал на Волго-Донской канал – ударную стройку послевоенной пятилетки. Строить-то канал начали еще во время войны, но строительство по понятным причинам продвигалось медленно, и сейчас нужно было нагонять время, поэтому на Волго-Доне собрали огромное количество народу со всех концов страны. Родина велела закончить строительство не позже чем через два года.
– Вот и езжай, – напутствовал Мишу, явившегося забирать документы, Виктор Иосифович. – Пора уже. И я как раз ответ на запрос напишу: отчислился, мол, и отбыл в неизвестном направлении. А о своем обещании насчет твоих родителей я помню, не беспокойся.
Михаила, с его неоконченным высшим, сразу взяли прорабом, и стал он строить плотину для Цимлянского водохранилища. На подсобных работах (подай, принеси, убери) трудилась там бригада девушек-сибирячек, и среди них – Паша, Прасковья, лицом один в один Иверская Богоматерь работы Петрова-Водкина, что украшает стену Института травматологии на Петроградской стороне. И нимало не портила Пашу длинная бесформенная юбка, разбитые ботиночки, низко повязанный платок. А через полтора года – полтора года светлой нежности, нечастых целомудренных поцелуев и неутоленного желания – она выходила замуж за Михаила, и девушки-подружки сделали ей подарок – крепдешиновое платье, белое, в мелкий синий горошек, а туфельки (как оказалось, первые в ее двадцатипятилетней жизни) привез Миша, правдами и неправдами раздобыл в Ростове-на-Дону, куда ездил ругаться в трест по поводу недопоставок бетона. И когда она нарядилась в день свадьбы, то все так и ахнули: знали ведь, что красавица, но чтобы такая королевна!
А через год строительство закончилось. Потом еще какое-то время что-то доделывали, сворачивали, а потом умер Сталин, начались разговоры о пагубности культа личности, и Михаил понял, что можно ехать в Ленинград. Он хотел восстановиться на заочном, продолжая работу на стройке, здесь ли, там ли, да хоть в Сибири, потому что работа была ему по душе, потому что с ним была Пашенька, а с Пашенькой – рай и в строительном вагончике, и Пашенька ценит те же немудреные радости, что и он.
Михаил взял жену с собою в Ленинград и поселил полулегально в девчоночьей части общежития. Приехали в воскресенье, институт был закрыт, и он отвел Пашу к Иверской, но она не узнала себя в ней, из вежливости сказала, что икона, конечно, красивая, но у батюшки с матушкой в скиту были лучше, пусть темные, но настоящие, намоленные. Паша уже давно рассказала ему, что она из семьи староверов, которые сожгли себя в скиту, когда их стала выселять новая власть. Из одиннадцати детей спасли только ее, Прасковью. Вытащили еще старую бабушку, но она не захотела жить, легла и умерла через час. Пашу отправили в детский дом, а в конце войны девчонки-выпускницы сговорились и завербовались на большую стройку.
На следующий день Михаил объявился в отделе кадров института, где по-прежнему восседал Виктор Иосифович, распространяя запах табачного перегара, и охранял переходящее знамя. Увидев Мишу, он коротко кивнул и сказал:
– Ну, здравствуй, Михаил Александрович. А я тебя ждал-поджидал.
– Я восстанавливаться, Виктор Иосифович, – сообщил Миша.
– Хорошее и своевременное дело, – одобрил кадровик и предложил, как когда-то: – Пойдем покурим.
Они устроились на том самом облупленном подоконнике, и Маковский, вздохнув, сморщил лоб и забарабанил по стеклу:
– Сразу, Михаил, скажу: мне нечем тебя порадовать. Я очень долго и осторожно все узнавал, и – вот. Твой отец умер в тюрьме, там, в Чите. Не расстреляли, а умер. И я тебя спрошу, как взрослого человека и мужчину: догадываешься, по какой причине вдруг умер?