— Пощадите, девицы… Совсем, можно сказать, неожиданное объяснение в любви!
И добрый Лобинов сам весело рассмеялся.
Он отечески нежно любил всех смешных и наивных девочек Манефиного пансиона, охотно делил с ними их радости и невзгоды, горой стоял за своих «маленьких монашек» на учительских советах перед начальницей, и пекся, как добрый пастырь, о своем монашеском стаде.
И жаль ему было терять каждого члена этого маленького стада. Жаль было расстаться и с Катюшей Играновой. Он первый и, пожалуй, единственный угадал в отчаянной, шаловливой проказнице-девочке живую, непосредственную, богатую на способности душу.
«Да, жаль, жаль девочки, — думал он. — Украшением Манефиной школы могла она быть. Все на лету быстро схватывала, училась, когда без лени, прямо-таки блестяще. И такая прямая, независимая, бесстрашная! Жаль девочки. Но ей лучше там будет!..»
И стряхнув с себя легкий налет печали, Лобинов снова весело заговорил:
— Институтка, значит, будете… Два пальца при встречах подавать нам станете. Отменная девица! Заважничаете поди…
— Ах, что вы, Василий Николаевич!.. Никогда! Ведь я «королеву» и вас больше всего люблю в мире, — пылко вырвалось из груди Кати.
— Вот тебе раз! И еще объяснение! Ну да ладно, девицы… Будет болтать по-пустому… Урок зря проходит… А урок сегодня будет у нас особенный… Вот что, барышни: хочу я знать, как вы слогом владеете… Сочинения писать бы писали… И что одна с другой скатывала, за это я голову даю свою на отсечение. Но теперь иное сочинение будет: словесное. Я вам тему задам, а вы на нее мне турусы на колесах распишете, но не пером, а языком, с вашего позволения. Импровизацией это называется.
Девочки притихли. Это было совсем нечто новое. И занятно, и страшно.
И монастырки сдержанно зашушукались:
— Дивно как-то!
Лобинов понял общее смятение.
— Не так страшен черт, как его малюют, девицы, — выговорил он снова, и его милое лицо улыбалось с поощрительной лаской.
— Даю вам тему — «Что я более всего люблю в мире». Ну и рассказывайте мне плавно и толково про то, что любит каждая из вас… Начнем со слабейших по классу. Госпожа Косолапова, начните… Десять минут на размышление и alle!
[3]
«Головиха» поднялась тяжело и неохотно со своего места. Ее тупое красное лицо лоснилось. Губы беспокойно двигались. Потянулись минуты одна, другая, третья, четвертая и пятая — десять минут.
Лобинов мельком бросил взгляд на часы и произнес:
— Ну, пора… Рассказывайте, барышня.
Но тяжелая и толстая «барышня» только переминалась в ответ и тяжело пыхтела носом.
— М-м-м… — мычала Машенька, — м-м-м…
— Да брось свои губы! Точно жвачку жует корова, — сердито шепнула ей ее соседка Линсарова. — Отвечай… Только злишь его!..
— Я мммм… Я, Василий Николаевич… мммм… — затянула Машенька, — я мммного чего люблю… А больше всего пирог люблю с капустой…
— Ха, ха, ха, ха! — веселым взрывом пронеслось по классу. — Отличилась Головиха наша!
— Что смеетесь? — внезапно рассердившись и краснея как рак, заворчала Машенька, — очень это вкусно, если еще с лучком да поджарить корочку…
— Ха, ха, ха, ха!
— Довольно, девица Косолапова! Я вижу, вкусы у нас разные, — засмеялся Лобинов. — Я не про еду просил говорить.
И он махнул рукой ничуть не растерявшейся Машеньке.
— Девица Старина!
Паня встала.
На ее некрасивом, но умном личике заиграло что-то ясное и живое, как солнечный луч.
— Я маму мою люблю, Василий Николаевич, — прошептала она чуть слышно. — Так люблю маму мою!.. Бедная у меня мама. Она прачка, день и ночь стирает, на морозе полощет белье… чужое белье… За шестьдесят копеек в день мозолит себе руки, трудит грудь и шею. Придет усталая вся, разбитая домой: — «Вот, Панюша, говорит, гляди, деточка, как работает мама… Честно, хорошо работает день-деньской для дочки своей. Хочу дочку в люди вывести, Панюша, хочу ей образование дать!» А сама плачет, и я плачу и заскорузлые руки ее целую… И хочется мне труд ее разделить и облегчить ее участь… А разве я смогу? Маленькая я еще… А раз прихварывала мама. Работы не было. И денег не было тоже… Позвали татарина, продали кое-что из платья и белья, купили хлеба. На неделю хватило, потом голод опять. Последний кусок мама мне отдала… А сама отвернулась, чтобы мне не показать, что голодна она, милая. Отвернулась, а сама говорит: — «Кушай, Панюшка, кушай. Я не хочу есть»… Но мне кусок поперек горла стал. Не смогла притронуться к нему, бросилась к ней… Целовала ее ноги, как святой… И тут же слово дала, ради нее, мамы, учиться так, чтобы ей помощью и подмогой стать впоследствии… Чудная, добрая, святая она у меня! Ее и люблю больше всего в мире. Да и как не любить? — трогательным вопросом закончила Паня свой рассказ.
— Да, как не любить-то? — отозвался ей в тон Лобинов, и какою-то мягкою, светлою влагой наполнились его добрые глаза.
И не одни его глаза наполнились слезами.
Многие взоры девочек увлажнились, смущенно потупившись…
Долго молчали монастырки, глядя на маленькую Паню Старину. Ее дрожащий волнением голосок, ее просветленное лицо во время рассказа поразили всех. Горячим чувством звучала ее почти вдохновенная речь.
Лобинов очнулся первый и новым, каким-то размягченным голосом произнес:
— Девица Игранова, вы!
Катюша встала, привычным движением поправила косынку. Окинув лукавым взором притихших девочек и удерживая свой взор на Ларисе, она заговорила:
— Я уеду скоро… Скоро уеду… И все самое дорогое оставляю здесь… Это самое для меня дорогое — она… Она — фея. У нее золотые волосы, как спелый колос ржи, и глаза — черные, как темнота ночи… Она — фея… Она вся радостная; вся созданная для песен и счастья… Золотая царица веселья избрала ее своей подругой… Но ее делают печальной, ее делают грустной — и эта ряска монахини, и эти серые стены, и вся окружающая ее жизнь. Если бы я была рыцарем, я бы примчалась за ней на моем коне и увезла ее из-под носа наших черных матушек в страны солнца и роз, в страны веселья и радости, туда, где живут люди как хотят, туда… далеко от жареной трески и картошки с луком! — со смехом, под общий хохот заключила шалунья, кивая и улыбаясь смущенной и розовой королеве.
— Игранова, вы — поэт! До картошки с луком — поэт настоящий! — одобрил ее Лобинов и вдруг, поймав черный, мрачный, но внимательный взгляд Ксани, произнес с легким движением руки в ее сторону.
— Девица Марко, очередь за вами!
Ксаня вздрогнула, но не поднялась, не встала. Что-то странное пробежало по ее лицу… Пока все эти девочки импровизировали то весело, то грустно, она была далеко от них и от этой классной, и от серых стен монастырского пансиона… Мысли унесли ее в лес, в родной лес, пышный, зеленокудрый, тихо растущий снова перед ее глазами. Он стоял и шептал ей что-то ласково и кротко, милый старый лес…