Не заметить этого было нельзя!
Но Колупаев этого в упор не замечал.
Что составляло содержание нашего времени? Концерты, Олимпиады, чемпионаты мира и Европы по футболу, кинофестивали, встречи на высшем уровне, полеты в космос... Но это так, если по газетам.
Если не по газетам, тоже неплохо – то открывали рядом, практически на нашей улице новый магазин тканей, то маму
посылали в командировку в ГДР, то папе давали путевку в Крым, а он, между прочим, даже отказывался!..
Однако факты были, в общем-то, ни при чем. Если сам человек не чувствует, не понимает, не ценит, в какое время он живет, – факты ему ровным счетом ничего не докажут. Ведь и для меня главными были не факты, а чувства.
Достаточно было пройти по улице вечером, вдохнуть горячий воздух Москвы, чтобы поймать эти чувства. Чувства времени. У меня даже голова начинала кружиться от этих чувств, когда вдохнешь несколько раз подряд.
На улице меня окружали мужчины в белых нейлоновых рубашках, женщины в легких красивых туфлях, киноафиши с новыми фильмами, киоски с квасом и газировкой, трамваи чешского производства, красивые башенные краны, продавцы яблок и укропа, малыши в колясках, а по праздничным дням – милиционеры в белых парадных кителях...
Даже машины (кроме грузовиков) были чисто вымыты и блестели.
Мир вокруг динамично развивался и радостно гудел.
Однако Колупаев умудрялся смотреть на мир по-другому. С какой-то другой, совершенно дикой для меня точки зрения.
Больше того, он то и дело заводил разговор на эту неприятную для меня тему. Ему доставляло большое удовольствие мучить меня своим идиотизмом.
– Ну космос, космос. На палец намотать твой космос, Лева! Что я, космонавтом, что ли, буду? Не буду, на фиг, им курить нельзя.
– Дурак, – бледнел я. – Они же для тебя стараются, погоду узнают, чудила.
– Пусть узнают! Мне все равно, какая погода. Дождь – я в беседку спрячусь! Снег – в хоккей играть буду. На палец намотать твою погоду! Опять же, ты говоришь – квартиры. А мать говорит, в коммуналке было веселее жить.
– А телевизор? – бледнел я.
– На палец намотать телевизор тоже! – краснел Колупаев упрямо. – Без телевизора проживу. Там один Брежнев. И новости дня. А фильм в кино посмотрю.
– Ну ты чего, совсем, что ли? – выходил я из себя, до того он выворачивал мне душу своей дремучей дикостью.
– Да не в том дело, Лева! – презрительно плевался Колупаев. – Ты меня слушай! Не в том дело, что телевизор, космос, квартира! Мне не надо твое время! Я сам время! Я хочу, чтобы у меня что-то было, а не у времени!
И замолкал надолго, шумно сопя и переживая.
– Балда ты! – говорил я ласково и нежно, поглаживая Колупаева по широкому плечу. – Если у времени ничего не будет, у тебя тоже ничего не будет!
– Неправда! – говорил Колупаев глухо. – Неправда, понял?
Тут наступал момент и мне умолкнуть и задуматься.
Разрешить наш спор, короче говоря, никак не удавалось, пока однажды мы не оказались в одном странном месте.
Произошло это вот каким образом.
Если Колупаеву надоедало сидеть с нами во дворе, то он заставлял нас гулять по переулкам. Мы были как бы его почетным караулом.
– Да никто вас не тронет! – насмешливо говорил он.
Охваченные противоречивыми чувствами – страхом и любопытством, – мы неохотно покидали родной пятачок. В тот раз с нами пошли Сурен и хромой Женька.
Старая деревянная Пресня, откровенно говоря, нам уже поднадоела.
Конечно, в этих маленьких деревянных домиках было что-то загадочное – но Колупаев в два счета умудрялся разрушить всю загадочность одним грубым прикосновением.
– Вот, товарищи, обратите внимание! – говорил он гнусавым голосом экскурсовода. – Перед вами здание девятнадцатого века. Памятник истории архитектуры. Построен купцом Брюхо-Сухо. В тыща восемьсот не помню каком году в этом доме наклал кучу поэт Пушкин.
У калиток в жару по-деревенски сидели бабушки.
– Ну что, бабка, живешь еще? – орал Колупаев.
– Живу, сынок! – отвечала бабка, пытаясь получше разглядеть Колупаева из-под руки.
Мы смеялись неизвестно чему. Маленькие деревянные переулки спускались круто к фабричной набережной. Там работал мой отец, и туда мне идти не хотелось – скучно, глухие корпуса, маленькие окошки.
Мы лежали на пустырях, ковырялись палочками в золе кострищ, пытаясь угадать оставленную печеную картошку, собирали железные пробки от бутылок. Это были наши монеты.
Среди деревянных домиков и пустырей стоял дом, которого мы все почему-то боялись. На его глухой огромной стене с двумя «ложными» окошками был выложен год: 1936-й.
Когда-то кирпич был желтым или красным, но дом давно не красили, не ремонтировали, он закоптился и стал почти черным, вернее, просто грязным. Поэтому и год был виден с трудом.
Его четыре высоких этажа казались гигантскими среди дореволюционных избушек и деревенских садиков.
– Слабо зайти? – вдруг сказал Колупаев.
Огромная дверь лязгнула пружиной, и мы оказались в темноте.
– Ну вот, – сказал Колупаев значительно. – А теперь я вам кое-что покажу.
* * *
Он распахнул ближнюю дверь, и вдруг мы увидели то, чего я никогда не забуду. Перед нами была не лестничная клетка, не парадный подъезд и не привычный для меня заставленный барахлом предбанник с четырьмя дверями отдельных квартир.
Вдаль уходил гигантский, невероятный коридор, по бокам которого сплошняком, одна за другой, торчали двери.
– Коридорная система, Лева! – сказал Колупаев, обращаясь именно ко мне. – Вот тебе время, Лева! Смотри! Вот видишь, какое время?
Он толкнул меня в спину и неожиданно захлопнул за мной дверь.
Сначала я очень испугался. Потом глаза привыкли, и я разглядел этот фантастический коридор лучше. В принципе, это был ничей коридор. В конце него была, очевидно, громадная кухня. Но назвать это место квартирой тоже было нельзя. Скорее, это была улица без названия.
По коридору ехал малец на трехколесном велосипеде, шла женщина с мокрой головой, обмотанной полотенцем, ковыляла бабка с двумя луковицами в руках – но никто мне не удивлялся, никто не спрашивал, кто я и откуда, что, собственно, и поразило меня больше всего.
Опрометью я бросился вон.
Колупаев хохотал, сидя на подоконнике между четвертым этажом и чердаком.
Сурен и хромой Женька смотрели из высокого окна вниз и молчали.
– Они говорят... – хохотал Колупаев. – Они говорят... ой, не могу... они говорят, что это дом для туберкулезников.
– Чего смеешься, – невозмутимо сказал Женька, по-прежнему глядя в окно. – Мне бабка говорила, есть такие дома для туберкулезников, кто в тюрьме сидел, они все такие. Вышел из тюрьмы, тебя в такой дом прописывают.